Бумажный дворец
Часть 44 из 65 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Нет. У меня все еще есть пятнадцать минут. Миртл Бишоп?
Она вздыхает. Ей явно слишком мало платят, чтобы разбираться с этим дерьмом.
– Простите, – говорит она. – Вы опоздали.
Я чуть не топаю ногой.
– Я приехала сюда из Нью-Йорка. Через ужасные пробки. Она старая и немощная, и она ждет меня. Почему вы не можете отнестись с пониманием?
– Мэм, – произносит она. – Миссис Бишоп скончалась час назад.
* * *
Бабушку хоронят рядом с дедушкой на старом кладбище через дорогу. Мне приходит в голову, что она всю жизнь провела, глядя на место, где будет разлагаться ее тело. Мы стоим под угрожающим небом рядом со свежей ямой. Кладбище разрослось вверх по склону холма. Старая могила самоубийцы, рядом с которой мы с Анной играли когда-то, теперь окружена надгробиями приличных людей. Анна стоит рядом со мной, тонкая и элегантная в черном шерстяном платье. Бабушка бы одобрила. Она крепко сжимает мою руку, когда первые комья земли со стуком падают на крашенный под черное дерево гроб. Начинает капать дождь, стуча по крышке, как саундтрек. Папа стоит на противоположной стороне могилы, его плечи дрожат от слез. Его зонтик накренился в сторону. Дождь падает ему на черную фетровую шляпу. Со смерти бабушки у меня камень на душе, мой разум застрял в петле самобичевания и сожалений. Почему я ничего не предприняла раньше, почему не помчалась ей на защиту в ту же минуту, как только папа с Мэри пригрозили увезти ее из дома? Она была единственным человеком, в чьем присутствии я всегда чувствовала себя в безопасности в детстве, кто защищал меня от привидений, читал на ночь, кормил овощами и белком, чья любовь всегда была непоколебимой. А я подвела ее. Она была в буквальном смысле запугана до смерти.
Пастор открывает молитвенник на заложенной странице. Папины рыдания становятся надрывными, полными отчаяния. Он, пошатываясь, шагает к Мэри. Она распахивает объятия, но он проходит мимо нее и бросается мне на шею. На мгновение я чувствую триумф, когда вижу, как ее узкие красные губы сжимаются от унижения.
Я крепко обнимаю папу, прижимаюсь щекой к прохладной мокрой ткани его пальто.
– У тебя нет права плакать, – шепчу я ему на ухо.
После похорон мы идем через дорогу и вверх по крутому подъему к дому. Дождь стих, но деревья в саду – яблони и сливы – все еще льют слезы в высокую траву под их ветвями, сгибающимися под тяжестью несобранных плодов.
Я оставляю Анну с Питером в гостиной, где они мешают себе коктейли, обсуждая последнее дело, над которым работает Анна. Она устроилась адвокатом в престижную юридическую фирму в Лос-Анджелесе. «Я бы предпочла, чтобы ты занималась чем-нибудь творческим, но, наверное, хорошо, что ты нашла, как извлечь пользу из своей ужасной привычки спорить по любому поводу», – таково было мамино поздравление, когда Анна позвонила ей рассказать, что она получила работу. Я иду по коридору к нашей бывшей спальне рядом с кухней. Здесь все в точности так же, как и всегда: наши одинаковые односпальные кровати заправлены, наши любимые детские книжки все еще стоят на полке, в красной жестянке из-под табака лежат огрызки мелков. Я знаю, что если пойду в гостевой туалет и пошарю на верхней полке над унитазом, то найду пачку сигарет с ментолом, спрятанных там, где, как ей казалось, их никто не найдет. За что я больше всего люблю свою бабушку – наряду со всеми ее замечательными качествами, конечно, – так это за то, что в ее доме никогда ничего не меняется. Тот же чудесный запах лимонного дерева, те же бутылочки с имбирным элем, заготовленные в глубине холодильника на жаркий день. В лавандовой шкатулке на ее туалетном столике до сих пор хранится серебряный наперсток, который подарила ей мать в детстве.
Я открываю комод в нашей комнате. Пусть все остается папе с его сукой, мне плевать. Они и так все заберут. Пусть Анна сражается с ними за кровать под пологом и «Великого Гэтсби» в первой редакции. Есть только одна вещь, которую я хочу сохранить. Я роюсь в пыльной стопке настольных игр: старая коробка со «Скраблом», китайские шашки. Игра «Жизнь». Моя рука ищет коробочку с бумажными куклами, которые вырезали мы с Анной. Но ее там нет. Я достаю все из комода и бросаю в кучу на пол. Заглядываю в шкаф, под кровать. Пусто.
Анна разговаривает по телефону в столовой.
– Нет-нет. Продолжай ехать тем же маршрутом, мимо Полинга, – доносится до меня, когда я прохожу мимо. Ее новый парень Джереми только что прилетел из Лос-Анджелеса. – И не торопись. Дороги мокрые, и ты все равно уже пропустил похороны.
Скорбящие в гостиной с бокалами в руках поедают крекеры и сыр бри. Папа сидит один на диване, уставившись в пустоту. На его начищенной до блеска черной кожаной туфле засохло пятнышко грязи. Он выглядит растерянным, словно ждет, что его мать вот-вот выйдет из кухни в переднике с тарелкой сахарного печенья.
– Папа, – сажусь я рядом с ним. – Я ищу латунную коробочку, которая лежала в комоде у нас в комнате. Последний раз, когда я заглядывала, она была там. Не знаешь, куда бабушка могла ее положить?
– Бумажные куклы? – спрашивает он.
– Да, – отвечаю я. – Я везде обыскалась.
– Мэри приезжала сюда с племянницей несколько недель назад. Племяннице они понравились. Мэри сказала, что она может их забрать.
Я встаю.
– Пожалуй, мне пора. Чем скорее все выйдут из дома, тем быстрее вы сможете его продать.
Я тянусь к книжному шкафу позади него и снимаю драгоценного дедушкиного «Великого Гэтсби» в первой редакции с полки у него за головой.
– Это я забираю для Анны.
Питер везет нас домой, слишком резко поворачивая на мокром асфальте. Дальний свет наших фар прорезает путь в темноте дождливой ночи. Деревья колышутся по обеим сторонам впереди нас, точно огромные темные марионетки. Радио выключено. Я закрываю глаза. Прислушиваюсь к тихому шороху дворников на лобовом стекле. Не могу говорить. Не могу даже плакать. Нас заносит на крутом повороте, но Питер выравнивает машину и жмет на газ. Я не прошу его ехать помедленнее. Я благодарна за то, что он увеличивает расстояние между моим прошлым и настоящим.
– Ненавижу его, – наконец произношу я.
– Тогда я тоже его ненавижу. – Питер убирает руку с руля и обнимает меня за плечи. – Ну-ка иди сюда, – говорит он, прижимая меня к себе.
Машина слегка виляет, но мне все равно.
25
1994 год. Апрель, Нью-Йорк
Я отодвигаюсь на стуле от стола и потягиваюсь. Такое ощущение, что я проверяла студенческие работы часов десять. Я беру телефон и звоню Питеру в редакцию.
Он отвечает после первого же гудка:
– Привет, красотка. Скучал по тебе.
– Хорошо, скоро ты меня увидишь. На сегодня с меня хватит. Лучше застрелюсь, чем прочту еще одно банальное эссе на тему «Колетт и феминизм» или «Апология гомосексуальности у Жида». Хочешь, я заеду за тобой и поедем вместе?
– Мне еще нужно закончить статью. Лучше встретимся прямо там, а то вдруг у меня случится ступор.
– Пусть не случается. Терпеть не могу такие мероприятия. Толпы паразитов от искусства, притворяющихся, что король не голый.
Родители Питера прилетают в Нью-Йорк на открытие биеннале Уитни, и мы должны там с ними встретиться.
Я слышу, как он закуривает.
– То, что лично тебе не нравится концептуальное искусство, не означает, что весь остальной мир неправ.
– Три слова: Майкл, Джексон, шимпанзе.
– Мама говорит, что в этом году выставка будет более «политической».
– Куда они ведут нас поужинать?
– В какое-то хорошее место. Они очень рады, что увидят тебя.
– Это тебя они рады увидеть. А я женщина, которая похитила их сына и увезла его жить в страну дикарей.
Питер смеется.
– Я подъеду, как только смогу. Обещаю.
Я выхожу из вагона на углу 77-й улицы и Лексингтон-авеню. Стоит замечательный весенний вечер: кирпичные дома залиты последними лучами солнца, в воздухе витает золотой аромат гледичии. Не доходя до музея Уитни, я присаживаюсь на ступеньку за углом, чтобы сменить кеды на туфли, накрасить губы красной помадой и поправить грудь. На мне мое любимое коктейльное платье из светло-голубого льна, но вырез чуточку низковат, поэтому, если я не буду периодически приподнимать и раздвигать грудь, она станет похожей на попку младенца.
В музее царит настоящий бедлам, на ведущем ко входу бетонном мосту толпа не хуже, чем в метро в час пик. Я еще не попала внутрь, а уже зла. Женщина у входа протягивает мне значок с надписью: «Представить не могу, чтобы когда-нибудь захотела стать белой». Я подхватываю бокал вина с проплывающего мимо подноса и ныряю в толпу. Если начнется пожар, меня затопчут до смерти.
Мы договорились встретиться с родителями Питера у лифтов, но их еще нет. Я нахожу относительно пустой уголок у стены, прислоняюсь к ней и, глотая вино, смотрю на красивых людей, толкающихся вокруг. Темноволосый официант с шампанским на подносе уходит от меня в толпу.
– Можно мне бокальчик? – окликаю я, но он не слышит меня сквозь шум. Я дергаю его за рукав, чтобы привлечь внимание прежде, чем он исчезнет. Поднос в его руке резко наклоняется, и на мгновение кажется, что сейчас все полетит на пол, но официант ухитряется выровнять его, не опрокинув ни одного бокала. Не пролив ни капли.
– Дура, – бормочет он и идет дальше, не дав мне взять бокал с подноса.
Я узнаю голос.
– Джонас?
Официант оборачивается и хмуро смотрит на меня. Это не Джонас.
Когда я смотрю ему вслед, меня охватывают печаль, разочарование, которого я в себе не подозревала, ощущение как от удара под дых – будто меня помиловали перед смертью, а потом, через несколько секунд, сказали, что ошиблись. Прошло уже четыре года с той встречи в кафе. С того поцелуя. С последующего дня, когда я не ответила на сообщение, которое он оставил на мамином автоответчике, стерла его, сделала тосты и отнесла Питеру кофе в постель, зная, что Джонас – то, что могло бы быть. Может быть, даже то, что должно быть. Зная, что уже слишком поздно.
Питер – то, что есть. Наша совместная жизнь хороша. Замечательна. Мне нравится, насколько это все реально: засоряющийся туалет, запах изо рта по утрам, пробежка до ближайшего магазинчика, чтобы купить мне тампоны, засыпание под телевизор, взвизгивание от васаби. Но сейчас ничто из этого не имеет значения. Я лезу в сумку и достаю кошелек, набитый чеками, которые надо выбросить, визитками таксистов, которые взяла из вежливости, потому что не смогла признаться, что никогда им не позвоню, старыми фотографиями и недействительными кредитками. Мои пальцы шарят за прозрачным окошком, откуда на меня смотрит моя ужасная фотография на водительских правах. Я вытаскиваю сложенную салфетку. Его номер поблек, но все еще различим.
В уголке лобби, рядом с сувенирным магазином, есть телефон-автомат. Джонас отвечает после четвертого гудка, и на этот раз я точно знаю, что это его голос.
– Это я, – говорю я.
Молчание. Гомон голосов в лобби у меня за спиной оглушителен. Я прижимаю трубку к уху и затыкаю другое ухо указательным пальцем, чтобы создать пузырь тишины.
– Это я, – повторяю я громче.
В музей заходит мужчина в розовом виниловом костюме под руку с женщиной на голову его выше, в пиджаке от Шанель и чулках, которые не могут скрыть то, что под пиджаком она голая. Я смотрю, как они идут через толпу, целуя знакомых, не касаясь их губами.
– Джонас? Ты тут? Это Элла.
Мне слышно, как он вздыхает.
– Я знаю, кто это. Ты напилась и звонишь мне?
– Конечно, нет. Я в музее Уитни.
Она вздыхает. Ей явно слишком мало платят, чтобы разбираться с этим дерьмом.
– Простите, – говорит она. – Вы опоздали.
Я чуть не топаю ногой.
– Я приехала сюда из Нью-Йорка. Через ужасные пробки. Она старая и немощная, и она ждет меня. Почему вы не можете отнестись с пониманием?
– Мэм, – произносит она. – Миссис Бишоп скончалась час назад.
* * *
Бабушку хоронят рядом с дедушкой на старом кладбище через дорогу. Мне приходит в голову, что она всю жизнь провела, глядя на место, где будет разлагаться ее тело. Мы стоим под угрожающим небом рядом со свежей ямой. Кладбище разрослось вверх по склону холма. Старая могила самоубийцы, рядом с которой мы с Анной играли когда-то, теперь окружена надгробиями приличных людей. Анна стоит рядом со мной, тонкая и элегантная в черном шерстяном платье. Бабушка бы одобрила. Она крепко сжимает мою руку, когда первые комья земли со стуком падают на крашенный под черное дерево гроб. Начинает капать дождь, стуча по крышке, как саундтрек. Папа стоит на противоположной стороне могилы, его плечи дрожат от слез. Его зонтик накренился в сторону. Дождь падает ему на черную фетровую шляпу. Со смерти бабушки у меня камень на душе, мой разум застрял в петле самобичевания и сожалений. Почему я ничего не предприняла раньше, почему не помчалась ей на защиту в ту же минуту, как только папа с Мэри пригрозили увезти ее из дома? Она была единственным человеком, в чьем присутствии я всегда чувствовала себя в безопасности в детстве, кто защищал меня от привидений, читал на ночь, кормил овощами и белком, чья любовь всегда была непоколебимой. А я подвела ее. Она была в буквальном смысле запугана до смерти.
Пастор открывает молитвенник на заложенной странице. Папины рыдания становятся надрывными, полными отчаяния. Он, пошатываясь, шагает к Мэри. Она распахивает объятия, но он проходит мимо нее и бросается мне на шею. На мгновение я чувствую триумф, когда вижу, как ее узкие красные губы сжимаются от унижения.
Я крепко обнимаю папу, прижимаюсь щекой к прохладной мокрой ткани его пальто.
– У тебя нет права плакать, – шепчу я ему на ухо.
После похорон мы идем через дорогу и вверх по крутому подъему к дому. Дождь стих, но деревья в саду – яблони и сливы – все еще льют слезы в высокую траву под их ветвями, сгибающимися под тяжестью несобранных плодов.
Я оставляю Анну с Питером в гостиной, где они мешают себе коктейли, обсуждая последнее дело, над которым работает Анна. Она устроилась адвокатом в престижную юридическую фирму в Лос-Анджелесе. «Я бы предпочла, чтобы ты занималась чем-нибудь творческим, но, наверное, хорошо, что ты нашла, как извлечь пользу из своей ужасной привычки спорить по любому поводу», – таково было мамино поздравление, когда Анна позвонила ей рассказать, что она получила работу. Я иду по коридору к нашей бывшей спальне рядом с кухней. Здесь все в точности так же, как и всегда: наши одинаковые односпальные кровати заправлены, наши любимые детские книжки все еще стоят на полке, в красной жестянке из-под табака лежат огрызки мелков. Я знаю, что если пойду в гостевой туалет и пошарю на верхней полке над унитазом, то найду пачку сигарет с ментолом, спрятанных там, где, как ей казалось, их никто не найдет. За что я больше всего люблю свою бабушку – наряду со всеми ее замечательными качествами, конечно, – так это за то, что в ее доме никогда ничего не меняется. Тот же чудесный запах лимонного дерева, те же бутылочки с имбирным элем, заготовленные в глубине холодильника на жаркий день. В лавандовой шкатулке на ее туалетном столике до сих пор хранится серебряный наперсток, который подарила ей мать в детстве.
Я открываю комод в нашей комнате. Пусть все остается папе с его сукой, мне плевать. Они и так все заберут. Пусть Анна сражается с ними за кровать под пологом и «Великого Гэтсби» в первой редакции. Есть только одна вещь, которую я хочу сохранить. Я роюсь в пыльной стопке настольных игр: старая коробка со «Скраблом», китайские шашки. Игра «Жизнь». Моя рука ищет коробочку с бумажными куклами, которые вырезали мы с Анной. Но ее там нет. Я достаю все из комода и бросаю в кучу на пол. Заглядываю в шкаф, под кровать. Пусто.
Анна разговаривает по телефону в столовой.
– Нет-нет. Продолжай ехать тем же маршрутом, мимо Полинга, – доносится до меня, когда я прохожу мимо. Ее новый парень Джереми только что прилетел из Лос-Анджелеса. – И не торопись. Дороги мокрые, и ты все равно уже пропустил похороны.
Скорбящие в гостиной с бокалами в руках поедают крекеры и сыр бри. Папа сидит один на диване, уставившись в пустоту. На его начищенной до блеска черной кожаной туфле засохло пятнышко грязи. Он выглядит растерянным, словно ждет, что его мать вот-вот выйдет из кухни в переднике с тарелкой сахарного печенья.
– Папа, – сажусь я рядом с ним. – Я ищу латунную коробочку, которая лежала в комоде у нас в комнате. Последний раз, когда я заглядывала, она была там. Не знаешь, куда бабушка могла ее положить?
– Бумажные куклы? – спрашивает он.
– Да, – отвечаю я. – Я везде обыскалась.
– Мэри приезжала сюда с племянницей несколько недель назад. Племяннице они понравились. Мэри сказала, что она может их забрать.
Я встаю.
– Пожалуй, мне пора. Чем скорее все выйдут из дома, тем быстрее вы сможете его продать.
Я тянусь к книжному шкафу позади него и снимаю драгоценного дедушкиного «Великого Гэтсби» в первой редакции с полки у него за головой.
– Это я забираю для Анны.
Питер везет нас домой, слишком резко поворачивая на мокром асфальте. Дальний свет наших фар прорезает путь в темноте дождливой ночи. Деревья колышутся по обеим сторонам впереди нас, точно огромные темные марионетки. Радио выключено. Я закрываю глаза. Прислушиваюсь к тихому шороху дворников на лобовом стекле. Не могу говорить. Не могу даже плакать. Нас заносит на крутом повороте, но Питер выравнивает машину и жмет на газ. Я не прошу его ехать помедленнее. Я благодарна за то, что он увеличивает расстояние между моим прошлым и настоящим.
– Ненавижу его, – наконец произношу я.
– Тогда я тоже его ненавижу. – Питер убирает руку с руля и обнимает меня за плечи. – Ну-ка иди сюда, – говорит он, прижимая меня к себе.
Машина слегка виляет, но мне все равно.
25
1994 год. Апрель, Нью-Йорк
Я отодвигаюсь на стуле от стола и потягиваюсь. Такое ощущение, что я проверяла студенческие работы часов десять. Я беру телефон и звоню Питеру в редакцию.
Он отвечает после первого же гудка:
– Привет, красотка. Скучал по тебе.
– Хорошо, скоро ты меня увидишь. На сегодня с меня хватит. Лучше застрелюсь, чем прочту еще одно банальное эссе на тему «Колетт и феминизм» или «Апология гомосексуальности у Жида». Хочешь, я заеду за тобой и поедем вместе?
– Мне еще нужно закончить статью. Лучше встретимся прямо там, а то вдруг у меня случится ступор.
– Пусть не случается. Терпеть не могу такие мероприятия. Толпы паразитов от искусства, притворяющихся, что король не голый.
Родители Питера прилетают в Нью-Йорк на открытие биеннале Уитни, и мы должны там с ними встретиться.
Я слышу, как он закуривает.
– То, что лично тебе не нравится концептуальное искусство, не означает, что весь остальной мир неправ.
– Три слова: Майкл, Джексон, шимпанзе.
– Мама говорит, что в этом году выставка будет более «политической».
– Куда они ведут нас поужинать?
– В какое-то хорошее место. Они очень рады, что увидят тебя.
– Это тебя они рады увидеть. А я женщина, которая похитила их сына и увезла его жить в страну дикарей.
Питер смеется.
– Я подъеду, как только смогу. Обещаю.
Я выхожу из вагона на углу 77-й улицы и Лексингтон-авеню. Стоит замечательный весенний вечер: кирпичные дома залиты последними лучами солнца, в воздухе витает золотой аромат гледичии. Не доходя до музея Уитни, я присаживаюсь на ступеньку за углом, чтобы сменить кеды на туфли, накрасить губы красной помадой и поправить грудь. На мне мое любимое коктейльное платье из светло-голубого льна, но вырез чуточку низковат, поэтому, если я не буду периодически приподнимать и раздвигать грудь, она станет похожей на попку младенца.
В музее царит настоящий бедлам, на ведущем ко входу бетонном мосту толпа не хуже, чем в метро в час пик. Я еще не попала внутрь, а уже зла. Женщина у входа протягивает мне значок с надписью: «Представить не могу, чтобы когда-нибудь захотела стать белой». Я подхватываю бокал вина с проплывающего мимо подноса и ныряю в толпу. Если начнется пожар, меня затопчут до смерти.
Мы договорились встретиться с родителями Питера у лифтов, но их еще нет. Я нахожу относительно пустой уголок у стены, прислоняюсь к ней и, глотая вино, смотрю на красивых людей, толкающихся вокруг. Темноволосый официант с шампанским на подносе уходит от меня в толпу.
– Можно мне бокальчик? – окликаю я, но он не слышит меня сквозь шум. Я дергаю его за рукав, чтобы привлечь внимание прежде, чем он исчезнет. Поднос в его руке резко наклоняется, и на мгновение кажется, что сейчас все полетит на пол, но официант ухитряется выровнять его, не опрокинув ни одного бокала. Не пролив ни капли.
– Дура, – бормочет он и идет дальше, не дав мне взять бокал с подноса.
Я узнаю голос.
– Джонас?
Официант оборачивается и хмуро смотрит на меня. Это не Джонас.
Когда я смотрю ему вслед, меня охватывают печаль, разочарование, которого я в себе не подозревала, ощущение как от удара под дых – будто меня помиловали перед смертью, а потом, через несколько секунд, сказали, что ошиблись. Прошло уже четыре года с той встречи в кафе. С того поцелуя. С последующего дня, когда я не ответила на сообщение, которое он оставил на мамином автоответчике, стерла его, сделала тосты и отнесла Питеру кофе в постель, зная, что Джонас – то, что могло бы быть. Может быть, даже то, что должно быть. Зная, что уже слишком поздно.
Питер – то, что есть. Наша совместная жизнь хороша. Замечательна. Мне нравится, насколько это все реально: засоряющийся туалет, запах изо рта по утрам, пробежка до ближайшего магазинчика, чтобы купить мне тампоны, засыпание под телевизор, взвизгивание от васаби. Но сейчас ничто из этого не имеет значения. Я лезу в сумку и достаю кошелек, набитый чеками, которые надо выбросить, визитками таксистов, которые взяла из вежливости, потому что не смогла признаться, что никогда им не позвоню, старыми фотографиями и недействительными кредитками. Мои пальцы шарят за прозрачным окошком, откуда на меня смотрит моя ужасная фотография на водительских правах. Я вытаскиваю сложенную салфетку. Его номер поблек, но все еще различим.
В уголке лобби, рядом с сувенирным магазином, есть телефон-автомат. Джонас отвечает после четвертого гудка, и на этот раз я точно знаю, что это его голос.
– Это я, – говорю я.
Молчание. Гомон голосов в лобби у меня за спиной оглушителен. Я прижимаю трубку к уху и затыкаю другое ухо указательным пальцем, чтобы создать пузырь тишины.
– Это я, – повторяю я громче.
В музей заходит мужчина в розовом виниловом костюме под руку с женщиной на голову его выше, в пиджаке от Шанель и чулках, которые не могут скрыть то, что под пиджаком она голая. Я смотрю, как они идут через толпу, целуя знакомых, не касаясь их губами.
– Джонас? Ты тут? Это Элла.
Мне слышно, как он вздыхает.
– Я знаю, кто это. Ты напилась и звонишь мне?
– Конечно, нет. Я в музее Уитни.