Братья Карамазовы
Часть 47 из 86 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Господин отставной поручик Карамазов, я должен вам объявить, что вы обвиняетесь в убийстве отца вашего, Федора Павловича Карамазова, происшедшем в эту ночь…
Он что-то и еще сказал, тоже и прокурор как будто что-то ввернул, но Митя хоть и слушал, но уже не понимал их. Он диким взглядом озирал их всех…
Книга девятая
Предварительное следствие
I
Начало карьеры чиновника Перхотина
Петр Ильич Перхотин, которого мы оставили стучащимся изо всей силы в крепкие запертые ворота дома купчихи Морозовой, кончил, разумеется, тем, что наконец достучался. Заслышав такой неистовый стук в ворота, Феня, столь напуганная часа два назад и все еще от волнения и «думы» не решавшаяся лечь спать, была испугана теперь вновь почти до истерики: ей вообразилось, что стучится опять Дмитрий Федорович (несмотря на то, что сама же видела, как он уехал), потому что стучаться так «дерзко» никто не мог, кроме его. Она бросилась к проснувшемуся дворнику, уже шедшему на стук к воротам, и стала было молить его, чтобы не впускал. Но дворник опросил стучавшегося и, узнав, кто он и что хочет он видеть Федосью Марковну по весьма важному делу, отпереть ему наконец решился. Войдя к Федосье Марковне все в ту же кухню, причем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал на самое главное: то есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с руками окровавленными: «И кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» – восклицала Феня, очевидно сама создавшая этот ужасный факт в своем расстроенном воображении. Но окровавленные руки видел и сам Петр Ильич, хотя с них и не капало, и сам их помогал отмывать, да и не в том был вопрос, скоро ль они высохли, а в том, куда именно бегал с пестиком Дмитрий Федорович, то есть наверно ли к Федору Павловичу, и из чего это можно столь решительно заключить? На этом пункте Петр Ильич настаивал обстоятельно и хотя в результате твердо ничего не узнал, но все же вынес почти убеждение, что никуда Дмитрий Федорович и бегать не мог, как в дом родителя, и что, стало быть, там непременно должно было нечто произойти. «А когда он воротился, – с волнением прибавила Феня, – и я призналась ему во всем, то стала я его расспрашивать: отчего у вас, голубчик Дмитрий Федорович, в крови обе руки», то он будто бы ей так и ответил, что эта кровь – человеческая и что он только что сейчас человека убил, – «так и признался, так мне во всем тут и покаялся, да вдруг и выбежал как сумасшедший. Я села да и стала думать: куда это он теперь как сумасшедший побежал? Поедет в Мокрое, думаю, и убьет там барыню. Выбежала я этта его молить, чтобы барыню не убивал, к нему на квартиру, да у Плотниковых лавки смотрю и вижу, что он уж отъезжает и что руки уж у него не в крови» (Феня это заметила и запомнила). Старуха, бабушка Фени, сколько могла, подтвердила все показания своей внучки. Расспросив еще кой о чем, Петр Ильич вышел из дома еще в большем волнении и беспокойстве, чем как вошел в него.
Казалось бы, что всего прямее и ближе было бы ему теперь отправиться в дом Федора Павловича узнать, не случилось ли там чего, а если случилось, то что именно, и, уже убедившись неоспоримо, тогда только идти к исправнику, как твердо уже положил Петр Ильич. Но ночь была темная, ворота у Федора Павловича крепкие, надо опять стучать, с Федором же Павловичем знаком он был отдаленно – и вот он достучится, ему отворят, и вдруг там ничего не случилось, а насмешливый Федор Павлович пойдет завтра рассказывать по городу анекдот, как в полночь ломился к нему незнакомый чиновник Перхотин, чтоб узнать, не убил ли его кто-нибудь. Скандал! Скандала же Петр Ильич боялся пуще всего на свете. Тем не менее чувство, увлекавшее его, было столь сильно, что он, злобно топнув ногой в землю и опять себя выбранив, немедленно бросился в новый путь, но уже не к Федору Павловичу, а к госпоже Хохлаковой. Если та, думал он, ответит на вопрос: она ли дала три тысячи давеча, в таком-то часу, Дмитрию Федоровичу, то в случае отрицательного ответа он тут же и пойдет к исправнику, не заходя к Федору Павловичу; в противном же случае отложит все до завтра и воротится к себе домой. Тут, конечно, прямо представляется, что в решении молодого человека идти ночью, почти в одиннадцать часов, в дом к совершенно незнакомой ему светской барыне, поднять ее, может быть, с постели, с тем чтобы задать ей удивительный по своей обстановке вопрос, заключалось, может быть, гораздо еще больше шансов произвести скандал, чем идти к Федору Павловичу. Но так случается иногда, особенно в подобных настоящему случаях, с решениями самых точнейших и флегматических людей. Петр же Ильич, в ту минуту, был уже совсем не флегматиком! Он всю жизнь потом вспоминал, как непреоборимое беспокойство, овладевшее им постепенно, дошло наконец в нем до муки и увлекало его даже против воли. Разумеется, он все-таки ругал себя всю дорогу за то, что идет к этой даме, но «доведу, доведу до конца!» – повторял он в десятый раз, скрежеща зубами, и исполнил свое намерение – довел.
Было ровно одиннадцать часов, когда он вступил в дом госпожи Хохлаковой. Впустили его во двор довольно скоро, но на вопрос: почивает ли уже барыня или еще не ложилась – дворник не мог ответить в точности, кроме того, что в эту пору обыкновенно ложатся. «Там, наверху, доложитесь; захотят вас принять, то примут, а не захотят – не примут». Петр Ильич поднялся наверх, но тут пошло потруднее. Лакей докладывать не захотел, вызвал наконец девушку. Петр Ильич вежливо, но настоятельно попросил ее доложить барыне, что вот, дескать, пришел здешний один чиновник, Перхотин, по особому делу, и если б не важное такое дело, то и не посмел бы прийти – «именно, именно в этих словах доложите», – попросил он девушку. Та ушла. Он остался ждать в передней. Сама госпожа Хохлакова хотя еще не започивала, но была уже в своей спальне. Была она расстроена с самого давешнего посещения Мити и уже предчувствовала, что в ночь ей не миновать обыкновенного в таких случаях с нею мигреня. Выслушав доклад девушки и удивившись, она, однако, раздражительно велела отказать, несмотря на то, что неожиданное посещение в такой час незнакомого ей «здешнего чиновника» чрезвычайно заинтересовало ее дамское любопытство. Но Петр Ильич на этот раз уперся как мул: выслушав отказ, он чрезвычайно настойчиво попросил еще раз доложить и передать именно «в этих самых словах», что он «по чрезвычайно важному делу, и они, может быть, сами будут потом сожалеть, если теперь не примут его». «Я точно с горы тогда летел», – рассказывал он потом сам. Горничная, удивленно оглядев его, пошла другой раз докладывать. Госпожа Хохлакова была поражена, подумала, расспросила, каков он с виду, и узнала, что «очень прилично одеты-с, молодые и такие вежливые». Заметим в скобках и мельком, что Петр Ильич был довольно-таки красивый молодой человек, и сам это знал о себе. Госпожа Хохлакова решилась выйти. Была она уже в своем домашнем шлафроке и в туфлях, но на плечи она накинула черную шаль. «Чиновника» попросили войти в гостиную, в ту самую, в которой давеча принимали Митю. Хозяйка вышла к гостю с строго вопросительным видом и, не пригласив сесть, прямо начала с вопроса: «Что угодно?»
– Я решился обеспокоить вас, сударыня, по поводу общего знакомого нашего Дмитрия Федоровича Карамазова, – начал было Перхотин, но только что произнес это имя, как вдруг в лице хозяйки изобразилось сильнейшее раздражение. Она чуть не взвизгнула и с яростью прервала его.
– Долго ли, долго ли будут меня мучить этим ужасным человеком? – вскричала она исступленно. – Как вы смели, милостивый государь, как решились обеспокоить незнакомую вам даму в ее доме и в такой час… и явиться к ней говорить о человеке, который здесь же, в этой самой гостиной, всего три часа тому, приходил убить меня, стучал ногами и вышел как никто не выходит из порядочного дома. Знайте, милостивый государь, что я на вас буду жаловаться, что я не спущу вам, извольте сей же час оставить меня… Я мать, я сейчас же… я… я…
– Убить! Так он и вас хотел убить?
– А разве он кого-нибудь уже убил? – стремительно спросила госпожа Хохлакова.
– Соблаговолите выслушать, сударыня, только полминуты, и я в двух словах разъясню вам все, – с твердостью ответил Перхотин. – Сегодня, в пять часов пополудни, господин Карамазов занял у меня, по-товарищески, десять рублей, и я положительно знаю, что у него денег не было, а сегодня же в девять часов он вошел ко мне, неся в руках на виду пачку сторублевых бумажек, примерно в две или даже в три тысячи рублей. Руки же у него и лицо были все окровавлены, сам же казался как бы помешанным. На вопрос мой, откуда взял столько денег, он с точностью ответил, что взял их сейчас пред тем от вас и что вы ссудили его суммою в три тысячи, чтоб ехать будто бы на золотые прииски…
В лице госпожи Хохлаковой вдруг выразилось необычайное и болезненное волнение.
– Боже! Это он старика отца своего убил! – вскричала она, всплеснув руками. – Никаких я ему денег не давала, никаких! О, бегите, бегите!.. Не говорите больше ни слова! Спасайте старика, бегите к отцу его, бегите!
– Позвольте, сударыня, итак, вы не давали ему денег? Вы твердо помните, что не давали ему никакой суммы?
– Не давала, не давала! Я ему отказала, потому что он не умел оценить. Он вышел в бешенстве и затопал ногами. Он на меня бросился, а я отскочила… И я вам скажу еще, как человеку, от которого теперь уж ничего скрывать не намерена, что он даже в меня плюнул, можете это себе представить? Но что же мы стоим? Ах, сядьте… Извините, я… Или лучше бегите, бегите, вам надо бежать и спасти несчастного старика от ужасной смерти!
– Но если уж он убил его?
– Ах, Боже мой, в самом деле! Так что же мы теперь будем делать? Как вы думаете, что теперь надо делать?
Между тем она усадила Петра Ильича и села сама против него. Петр Ильич вкратце, но довольно ясно изложил ей историю дела, по крайней мере ту часть истории, которой сам сегодня был свидетелем, рассказал и о сейчашнем своем посещении Фени и сообщил известие о пестике. Все эти подробности донельзя потрясли возбужденную даму, которая вскрикивала и закрывала глаза руками…
– Представьте, я все это предчувствовала! Я одарена этим свойством, все, что я себе ни представлю, то и случится. И сколько, сколько раз я смотрела на этого ужасного человека и всегда думала: вот человек, который кончит тем, что убьет меня. И вот так и случилось… То есть, если он убил теперь не меня, а только отца своего, то, наверное, потому, что тут видимый перст Божий, меня охранявший, да и сверх того, сам он постыдился убить, потому что я ему сама, здесь, на этом месте, надела на шею образок с мощей Варвары-великомученицы… И как же я была близка в ту минуту от смерти, я ведь совсем подошла к нему, вплоть, и он всю свою шею мне вытянул! Знаете, Петр Ильич (извините, вас, кажется, вы сказали, зовут Петром Ильичом)… знаете, я не верю в чудеса, но этот образок и это явное чудо со мною теперь – это меня потрясает, и я начинаю опять верить во все что угодно. Слыхали вы о старце Зосиме?.. А впрочем, я не знаю, что говорю… И представьте, ведь он и с образком на шее в меня плюнул… Конечно, только плюнул, а не убил, и… и вон куда поскакал! Но куда ж мы-то, нам-то теперь куда, как вы думаете?
Петр Ильич встал и объявил, что пойдет теперь прямо к исправнику и все ему расскажет, а там уж как тот сам знает.
– Ах, это прекрасный, прекрасный человек, я знакома с Михаилом Макаровичем. Непременно, именно к нему. Как вы находчивы, Петр Ильич, и как хорошо это вы все придумали; знаете, я бы никак на вашем месте этого не придумала!
– Тем более что я и сам хороший знакомый исправнику, – заметил Петр Ильич, все еще стоя и видимо желая как-нибудь поскорее вырваться от стремительной дамы, которая никак не давала ему проститься с ней и отправиться.
– И знаете, знаете, – лепетала она, – придите сказать мне, что там увидите и узнаете… и что обнаружится… и как его решат и куда осудят. Скажите, ведь у нас нет смертной казни? Но непременно придите, хоть в три часа ночи, хоть в четыре, даже в половине пятого… Велите меня разбудить, растолкать, если вставать не буду… О Боже, да я и не засну даже. Знаете, не поехать ли мне самой с вами?..
– Н-нет-с, а вот если бы вы написали вашею рукой сейчас три строки, на всякий случай, о том, что денег Дмитрию Федоровичу никаких не давали, то было бы, может быть, не лишнее… на всякий случай…
– Непременно! – восторженно прыгнула к своему бюро госпожа Хохлакова. – И знаете, вы меня поражаете, вы меня просто потрясаете вашею находчивостью и вашим умением в этих делах… Вы здесь служите? Как это приятно услышать, что вы здесь служите…
И еще говоря это, она быстро начертала на полулисте почтовой бумаги три крупные следующие строчки:
«Никогда в жизни моей я не давала взаймы несчастному Дмитрию Федоровичу Карамазову (так как он все же теперь несчастен) трех тысяч рублей сегодня, да и никаких других денег никогда, никогда! В том клянусь всем, что есть святого в нашем мире.
Хохлакова».
– Вот эта записка! – быстро обернулась она к Петру Ильичу. – Идите же, спасайте. Это великий подвиг с вашей стороны.
И она три раза его перекрестила. Она выбежала провожать его даже до передней.
– Как я вам благодарна! Вы не поверите, как я вам теперь благодарна за то, что вы зашли ко мне к первой. Как это мы с вами не встречались? Мне очень лестно бы было вас принимать и впредь в моем доме. И как это приятно слышать, что вы здесь служите… и с такою точностью, с такою находчивостью… Но вас они должны ценить, вас должны наконец понять, и все, что я бы могла для вас сделать, то поверьте… О, я так люблю молодежь! Я влюблена в молодежь. Молодые люди – это основание всей теперешней страждущей нашей России, вся надежда ее… О, идите, идите!..
Но Петр Ильич уже выбежал, а то бы она его так скоро не выпустила. Впрочем, госпожа Хохлакова произвела на него довольно приятное впечатление, даже несколько смягчившее тревогу его о том, что он втянулся в такое скверное дело. Вкусы бывают чрезвычайно многоразличны, это известно. «И вовсе она не такая пожилая, – подумал он с приятностью, – напротив, я бы принял ее за ее дочь».
Что же до самой госпожи Хохлаковой, то она была просто очарована молодым человеком. «Столько уменья, столько аккуратности и в таком молодом человеке в наше время, и все это при таких манерах и наружности. Вот говорят про современных молодых людей, что они ничего не умеют, вот вам пример» и т. д., и т. д. Так что об «ужасном происшествии» она просто даже позабыла, и только уж ложась в постель и вдруг вновь вспомнив о том, «как близка была от смерти», она проговорила: «Ах, это ужасно, ужасно!» Но тотчас же заснула самым крепким и сладким сном. Я бы, впрочем, и не стал распространяться о таких мелочных и эпизодных подробностях, если б эта сейчас лишь описанная мною эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе не старою еще вдовицей не послужила впоследствии основанием всей жизненной карьеры этого точного и аккуратного молодого человека, о чем с изумлением вспоминают до сих пор в нашем городке и о чем, может быть, и мы скажем особое словечко, когда заключим наш длинный рассказ о братьях Карамазовых.
II
Тревога
Исправник наш Михаил Макарович Макаров, отставной подполковник, переименованный в надворные советники, был человек вдовый и хороший. Пожаловал же к нам всего назад три года, но уже заслужил общее сочувствие тем, главное, что «умел соединить общество». Гости у него не переводились, и, казалось, без них он бы и сам прожить не мог. Непременно кто-нибудь ежедневно у него обедал, хоть два, хоть один только гость, но без гостей и за стол не садились. Бывали и званые обеды, под всякими, иногда даже неожиданными предлогами. Кушанье подавалось хоть и не изысканное, но обильное, кулебяки готовились превосходные, а вина хоть и не блистали качеством, зато брали количеством. Во входной комнате стоял биллиард с весьма приличною обстановкой, то есть даже с изображениями скаковых английских лошадей в черных рамках по стенам, что, как известно, составляет необходимое украшение всякой биллиардной у холостого человека. Каждый вечер играли в карты, хотя бы на одном только столике. Но весьма часто собиралось и все лучшее общество нашего города, с маменьками и девицами, потанцевать. Михаил Макарович хотя и вдовствовал, но жил семейно, имея при себе свою давно уже овдовевшую дочь, в свою очередь мать двух девиц, внучек Михаилу Макаровичу. Девицы были уже взрослые и окончившие свое воспитание, наружности не неприятной, веселого нрава и, хотя все знали, что за ними ничего не дадут, все-таки привлекавшие в дом дедушки нашу светскую молодежь. В делах Михаил Макарович был не совсем далек, но должность свою исполнял не хуже многих других. Если прямо сказать, то был он человек довольно-таки необразованный и даже беспечный в ясном понимании пределов своей административной власти. Иных реформ современного царствования он не то что не мог вполне осмыслить, но понимал их с некоторыми, иногда весьма заметными, ошибками и вовсе не по особенной какой-нибудь своей неспособности, а просто по беспечности своего характера, потому что все некогда было вникнуть. «Души я, господа, более военной, чем гражданской», – выражался он сам о себе. Даже о точных основаниях крестьянской реформы он все еще как бы не приобрел окончательного и твердого понятия и узнавал о них, так сказать, из года в год, приумножая свои знания практически и невольно, а между тем сам был помещиком. Петр Ильич с точностию знал, что в этот вечер он непременно у Михаила Макаровича встретит кого-нибудь из гостей, но лишь не знал, кого именно. А между тем как раз у него сидели в эту минуту за ералашем прокурор и наш земский врач Варвинский, молодой человек, только что к нам прибывший из Петербурга, один из блистательно окончивших курс в Петербургской медицинской академии. Прокурор же, то есть товарищ прокурора, но которого у нас все звали прокурором, Ипполит Кириллович, был у нас человек особенный, нестарый, всего лишь лет тридцати пяти, но сильно наклонный к чахотке, присем женатый на весьма толстой и бездетной даме, самолюбивый и раздражительный, при весьма солидном, однако, уме и даже доброй душе. Кажется, вся беда его характера заключалась в том, что думал он о себе несколько выше, чем позволяли его истинные достоинства. И вот почему он постоянно казался беспокойным. Были в нем к тому же некоторые высшие и художественные даже поползновения, например на психологичность, на особенное знание души человеческой, на особенный дар познавания преступника и его преступления. В этом смысле он считал себя несколько обиженным и обойденным по службе и всегда уверен был, что там, в высших сферах, его не сумели оценить и что у него есть враги. В мрачные минуты грозился даже перебежать в адвокаты по делам уголовным. Неожиданное дело Карамазовых об отцеубийстве как бы встряхнуло его всего: «Дело такое, что всей России могло стать известно». Но это уж я говорю, забегая вперед.
В соседней комнате, с барышнями, сидел и наш молодой судебный следователь Николай Парфенович Нелюдов, всего два месяца тому прибывший к нам из Петербурга. Потом у нас говорили и даже дивились тому, что все эти лица как будто нарочно соединились в вечер «преступления» вместе в доме исполнительной власти. А между тем дело было гораздо проще и произошло крайне естественно: у супруги Ипполита Кирилловича другой день как болели зубы, и ему надо же было куда-нибудь убежать от ее стонов; врач же уже по существу своему не мог быть вечером нигде иначе как за картами. Николай же Парфенович Нелюдов даже еще за три дня рассчитывал прибыть в этот вечер к Михаилу Макаровичу, так сказать, нечаянно, чтобы вдруг и коварно поразить его старшую девицу Ольгу Михайловну тем, что ему известен ее секрет, что он знает, что сегодня день ее рождения и что она нарочно пожелала скрыть его от нашего общества, с тем чтобы не созывать город на танцы. Предстояло много смеху и намеков на ее лета, что она будто бы боится их обнаружить, что теперь так как он владетель ее секрета, то завтра же всем расскажет, и проч., и проч. Милый молоденький человечек был на этот счет большой шалун, его так и прозвали у нас дамы шалуном, и ему, кажется, это очень нравилось. Впрочем, он был весьма хорошего общества, хорошей фамилии, хорошего воспитания и хороших чувств и хотя жуир, но весьма невинный и всегда приличный. С виду он был маленького роста, слабого и нежного сложения. На тоненьких и бледненьких пальчиках его всегда сверкали несколько чрезвычайно крупных перстней. Когда же исполнял свою должность, то становился необыкновенно важен, как бы до святыни понимая свое значение и свои обязанности. Особенно умел он озадачивать при допросах убийц и прочих злодеев из простонародья и действительно возбуждал в них если не уважение к себе, то все же некоторое удивление.
Петр Ильич, войдя к исправнику, был просто ошеломлен: он вдруг увидал, что там всё уже знают. Действительно, карты бросили, все стояли и рассуждали, и даже Николай Парфенович прибежал от барышень и имел самый боевой и стремительный вид. Петра Ильича встретило ошеломляющее известие, что старик Федор Павлович действительно и в самом деле убит в этот вечер в своем доме, убит и ограблен. Узналось же это только сейчас пред тем следующим образом.
Марфа Игнатьевна, супруга поверженного у забора Григория, хотя и спала крепким сном на своей постели и могла бы так проспать еще до утра, вдруг, однако же, пробудилась. Способствовал тому страшный эпилептический вопль Смердякова, лежавшего в соседней комнатке без сознания, – тот вопль, которым всегда начинались его припадки падучей и которые всегда, во всю жизнь, страшно пугали Марфу Игнатьевну и действовали на нее болезненно. Не могла она к ним никогда привыкнуть. Спросонья она вскочила и почти без памяти бросилась в каморку к Смердякову. Но там было темно, слышно было только, что больной начал страшно храпеть и биться. Тут Марфа Игнатьевна закричала сама и начала было звать мужа, но вдруг сообразила, что ведь Григория-то на кровати, когда она вставала, как бы и не было. Она подбежала к кровати и ощупала ее вновь, но кровать была в самом деле пуста. Стало быть, он ушел, куда же? Она выбежала на крылечко и робко позвала его с крыльца. Ответа, конечно, не получила, но зато услышала среди ночной тишины откуда-то как бы далеко из сада какие-то стоны. Она прислушалась; стоны повторились опять, и ясно стало, что они в самом деле из саду. «Господи, словно как тогда Лизавета Смердящая!» – пронеслось в ее расстроенной голове. Робко сошла она со ступенек и разглядела, что калитка в сад отворена. «Верно, он, сердечный, там», – подумала она, подошла к калитке и вдруг явственно услышала, что ее зовет Григорий, кличет: «Марфа, Марфа!» – слабым, стенящим, страшным голосом. «Господи, сохрани нас от беды», – прошептала Марфа Игнатьевна и бросилась на зов и вот таким-то образом и нашла Григория. Но нашла не у забора, не на том месте, где он был повержен, а шагов уже за двадцать от забора. Потом оказалось, что, очнувшись, он пополз и, вероятно, полз долго, теряя по нескольку раз сознание и вновь впадая в беспамятство. Она тотчас заметила, что он весь в крови, и тут уж закричала благим матом. Григорий же лепетал тихо и бессвязно: «Убил… отца убил… чего кричишь, дура… беги, зови…» Но Марфа Игнатьевна не унималась и все кричала и вдруг, завидев, что у барина отворено окно и в окне свет, побежала к нему и начала звать Федора Павловича. Но, взглянув в окно, увидала страшное зрелище: барин лежал навзничь на полу, без движения. Светлый халат и белая рубашка на груди были залиты кровью. Свечка на столе ярко освещала кровь и неподвижное мертвое лицо Федора Павловича. Тут уж в последней степени ужаса Марфа Игнатьевна бросилась от окна, выбежала из сада, отворила воротный запор и побежала сломя голову на зады к соседке Марье Кондратьевне. Обе соседки, мать и дочь, тогда уже започивали, но на усиленный и неистовый стук в ставни и крики Марфы Игнатьевны проснулись и подскочили к окну. Марфа Игнатьевна бессвязно, визжа и крича, передала, однако, главное и звала на помощь. Как раз в эту ночь заночевал у них скитающийся Фома. Мигом подняли его, и все трое побежали на место преступления. Дорогою Марья Кондратьевна успела припомнить, что давеча, в девятом часу, слышала страшный и пронзительный вопль на всю окрестность из их сада – и это именно был, конечно, тот самый крик Григория, когда он, вцепившись руками в ногу сидевшего уже на заборе Дмитрия Федоровича, прокричал: «Отцеубивец!» «Завопил кто-то один и вдруг перестал», – показывала, бежа, Марья Кондратьевна. Прибежав на место, где лежал Григорий, обе женщины с помощью Фомы перенесли его во флигель. Зажгли огонь и увидали, что Смердяков все еще не унимается и бьется в своей каморке, скосил глаза, а с губ его текла пена. Голову Григория обмыли водой с уксусом, и от воды он совсем уже опамятовался и тотчас спросил: «Убит аль нет барин?» Обе женщины и Фома пошли тогда к барину и, войдя в сад, увидали на этот раз, что не только окно, но и дверь из дома в сад стояла настежь отпертою, тогда как барин накрепко запирался сам с вечера каждую ночь вот уже всю неделю и даже Григорию ни под каким видом не позволял стучать к себе. Увидав отворенною эту дверь, все они тотчас же, обе женщины и Фома, забоялись идти к барину, «чтобы не вышло чего потом». А Григорий, когда воротились они, велел тотчас же бежать к самому исправнику. Тут-то вот Марья Кондратьевна и побежала и всполошила всех у исправника. Прибытие же Петра Ильича упредила всего только пятью минутами, так что тот явился уже не с одними своими догадками и заключениями, а как очевидный свидетель, еще более рассказом своим подтвердивший общую догадку о том, кто преступник (чему, впрочем, он, в глубине души, до самой этой последней минуты, все еще отказывался верить).
Решили действовать энергически. Помощнику городового пристава тотчас же поручили набрать штук до четырех понятых и по всем правилам, которых уже я здесь не описываю, проникли в дом Федора Павловича и следствие произвели на месте. Земский врач, человек горячий и новый, сам почти напросился сопровождать исправника, прокурора и следователя. Намечу лишь вкратце: Федор Павлович оказался убитым вполне, с проломленною головой, но чем? – вероятнее всего тем же самым оружием, которым поражен был потом и Григорий. И вот как раз отыскали и оружие, выслушав от Григория, которому подана была возможная медицинская помощь, довольно связный, хотя слабым и прерывающимся голосом переданный рассказ о том, как он был повержен. Стали искать с фонарем у забора и нашли брошенный прямо на садовую дорожку, на самом виду, медный пестик. В комнате, в которой лежал Федор Павлович, никакого особенного беспорядка не заметили, но за ширмами, у кровати его, подняли на полу большой, из толстой бумаги, канцелярских размеров конверт с надписью: «Гостинчик в три тысячи рублей ангелу моему Грушеньке, если захочет прийти», а внизу было приписано, вероятно уже потом, самим Федором Павловичем: «и цыпленочку». На конверте были три большие печати красного сургуча, но конверт был уже разорван и пуст: деньги были унесены. Нашли на полу и тоненькую розовую ленточку, которою был обвязан конверт. В показаниях Петра Ильича одно обстоятельство между прочими произвело чрезвычайное впечатление на прокурора и следователя, а именно: догадка о том, что Дмитрий Федорович непременно к рассвету застрелится, что он сам порешил это, сам говорил об этом Петру Ильичу, пистолет зарядил при нем, записочку написал, в карман положил и проч., и проч. Когда же де Петр Ильич, все еще не хотевший верить ему, пригрозил, что он пойдет и кому-нибудь расскажет, чтобы пресечь самоубийство, то сам-де Митя, осклабляясь, ответил ему: «Не успеешь». Стало быть, надо было спешить на место, в Мокрое, чтобы накрыть преступника прежде, чем он, пожалуй, и в самом деле вздумал бы застрелиться. «Это ясно, это ясно! – повторял прокурор в чрезвычайном возбуждении, – это точь-в-точь у подобных сорванцов так и делается: завтра убью себя, а пред смертью кутеж». История, как он забрал в лавке вина и товару, только разгорячила еще больше прокурора. «Помните того парня, господа, что убил купца Олсуфьева, ограбил на полторы тысячи и тотчас же пошел, завился, а потом, не припрятав даже хорошенько денег, тоже почти в руках неся, отправился к девицам». Задерживало, однако, всех следствие, обыск в доме Федора Павловича, формы и проч. Все это требовало времени, а потому и отправили часа за два прежде себя в Мокрое станового Маврикия Маврикиевича Шмерцова, как раз накануне поутру прибывшего в город за жалованьем. Маврикию Маврикиевичу дали инструкцию: прибыв в Мокрое и не поднимая никакой тревоги, следить за «преступником» неустанно до прибытия надлежащих властей, равно как изготовить понятых, сотских и проч., и проч. Так Маврикий Маврикиевич и поступил, сохранил incognito и лишь одного только Трифона Борисовича, старого своего знакомого, отчасти лишь посвятил в тайну дела. Время это именно совпадало с тем, когда Митя встретил в темноте на галерейке разыскивавшего его хозяина, причем тут же заметил, что у Трифона Борисовича какая-то в лице и в речах вдруг перемена. Таким образом, ни Митя и никто не знали, что за ними наблюдают; ящик же его с пистолетами был давно уже похищен Трифоном Борисовичем и припрятан в укромное место. И только уже в пятом часу утра, почти на рассвете, прибыло все начальство, исправник, прокурор и следователь, в двух экипажах и на двух тройках. Доктор же остался в доме Федора Павловича, имея в предмете сделать наутро вскрытие трупа убитого, но, главное, заинтересовался именно состоянием больного слуги Смердякова: «Такие ожесточенные и такие длинные припадки падучей, повторяющиеся беспрерывно в течение двух суток, редко встретишь, и это принадлежит науке», – проговорил он в возбуждении отъезжавшим своим партнерам, и те его поздравили, смеясь, с находкой. При сем прокурор и следователь очень хорошо запомнили, что доктор прибавил самым решительным тоном, что Смердяков до утра не доживет.
Теперь, после долгого, но, кажется, необходимого объяснения мы возвратились именно к тому моменту нашего рассказа, на котором остановили его в предыдущей книге.
III
Хождение ДУШИ по мытарствам
Итак, Митя сидел и диким взглядом озирал присутствующих, не понимая, что ему говорят. Вдруг он поднялся, вскинул вверх руки и громко прокричал:
– Не повинен! В этой крови не повинен! В крови отца моего не повинен… Хотел убить, но не повинен! Не я!
Но только что он успел прокричать это, как из-за занавесок выскочила Грушенька и так и рухнулась исправнику прямо в ноги.
– Это я, я, окаянная, я виновата! – прокричала она раздирающим душу воплем, вся в слезах, простирая ко всем руки, – это из-за меня он убил!.. Это я его измучила и до того довела! Я и того старичка-покойничка бедного измучила, со злобы моей, и до того довела! Я виноватая, я первая, я главная, я виноватая!
– Да, ты виноватая! Ты главная преступница! Ты неистовая, ты развратная, ты главная виноватая, – завопил, грозя ей рукой, исправник, но тут уж его быстро и решительно уняли. Прокурор даже обхватил его руками.
– Это уж совсем беспорядок будет, Михаил Макарович, – вскричал он, – вы положительно мешаете следствию… дело портите… – почти задыхался он.
– Меры принять, меры принять, меры принять! – страшно закипятился и Николай Парфенович, – иначе положительно невозможно!..
– Вместе судите нас! – продолжала исступленно восклицать Грушенька, все еще на коленях. – Вместе казните нас, пойду с ним теперь хоть на смертную казнь!
– Груша, жизнь моя, кровь моя, святыня моя! – бросился подле нее на колени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. – Не верьте ей, – кричал он, – не виновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем!
Он помнил потом, что его оттащили от нее силой несколько человек, а что ее вдруг увели, и что опамятовался он уже сидя за столом. Подле и сзади него стояли люди с бляхами. Напротив него через стол на диване сидел Николай Парфенович, судебный следователь, и все уговаривал его отпить из стоявшего на столе стакана немного воды: «Это освежит вас, это вас успокоит, не бойтесь, не беспокойтесь», – прибавлял он чрезвычайно вежливо. Мите же вдруг, он помнил это, ужасно любопытны стали его большие перстни, один аметистовый, а другой какой-то ярко-желтый, прозрачный и такого прекрасного блеска. И долго еще он потом с удивлением вспоминал, что эти перстни привлекали его взгляд неотразимо даже во все время этих страшных часов допроса, так что он почему-то все не мог от них оторваться и их забыть, как совершенно неподходящую к его положению вещь. Налево, сбоку от Мити, на месте, где сидел в начале вечера Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую руку Мити, на месте, где была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке, и весьма поношенном, пред которым очутилась чернильница и бумага. Оказалось, что это был письмоводитель следователя, которого привез тот с собою. Исправник же стоял теперь у окна, в другом конце комнаты, подле Калганова, который тоже уселся на стуле у того же окна.
– Выпейте воды! – мягко повторил в десятый раз следователь.
– Выпил, господа, выпил… но… что ж, господа, давите, казните, решайте судьбу! – воскликнул Митя со страшно неподвижным выпучившимся взглядом на следователя.
– Итак, вы положительно утверждаете, что в смерти отца вашего, Федора Павловича, вы не виновны? – мягко, но настойчиво спросил следователь.
– Не виновен! Виновен в другой крови, в крови другого старика, но не отца моего. И оплакиваю! Убил, убил старика, убил и поверг… Но тяжело отвечать за эту кровь другою кровью, страшною кровью, в которой не повинен… Страшное обвинение, господа, точно по лбу огорошили! Но кто же убил отца, кто же убил? Кто же мог убить, если не я? Чудо, нелепость, невозможность!..
– Да, вот кто мог убить… – начал было следователь, но прокурор Ипполит Кириллович (товарищ прокурора, но и мы будем его называть для краткости прокурором), переглянувшись со следователем, произнес, обращаясь к Мите:
– Вы напрасно беспокоитесь за старика слугу Григория Васильева. Узнайте, что он жив, очнулся и, несмотря на тяжкие побои, причиненные ему вами, по его и вашему теперь показанию, кажется, останется жив несомненно, по крайней мере по отзыву доктора.