Брак с Медузой [сборник ]
Часть 54 из 78 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И девичий:
– Да-да, вон там, откуда дым идет!
Черт! Ну конечно! Как он не сообразил, что мелкие сучки побегут за подмогой? Гарлик проклял их всех – и, вскочив, бросился дальше вниз по склону холма, прочь от голосов. Блин, его едва не накрыли! А может, и накроют: наверняка рыщут по всему склону и ищут его. Надо бежать!
Он пробирался по лесу тихо, как только мог, почти уверенный, что со всех сторон следят за ним сотни глаз, хотя никого вокруг не видел. Лишь через несколько минут заметил слева и немного ниже двоих: одного с биноклем на шее, другого с ружьем. От ужаса Гарлик едва не лишился чувств: ноги у него подкосились, он заполз в укрытие между камнем и старым пнем, скрючился там и сидел, не дыша, пока они не прошли мимо. Двое переговаривались: и по тону их голосов, и по отдельным долетавшим до Гарлика словам ясно было, что милосердия от них ждать не приходится. Когда опять все стихло, Гарлик поднялся на ноги и тут же услышал сверху гул мотора. Звук быстро приближался. Гарлик пал на четвереньки, нырнул в свое укрытие и оттуда, дрожа, поглядывал на голубые просветы в зеленом пологе листвы. Воздушная машина зависла почти у него над головой: для самолета летит слишком медленно, слишком низко – значит, вертолет. Винт с шумом разрезал воздух к северу от Гарлика, ниже по склону холма: но летит ли вертолет туда, или оттуда, или просто кружит в небесах, Гарлик понять не мог. Гордость шептала ему, что вертолет прилетел исключительно ради него, Гарлика, а невежество – что пилот даже сквозь листву может сверху его заметить. Наконец вертолет скрылся, и вернулась тишина – точнее, тот привычный шум, что в лесу заменяет тишину. Из-за спины ветер донес едва слышный крик. Гарлик вскочил и поспешил вниз по склону, подальше от этого крика. В какой-то миг заметил человека с ружьем слева от себя, свернул вправо – и дальше, дальше вниз.
Так, преследуемый, словно зверь, он выбежал к озеру в долине.
Туда вела влажная тропа. Вокруг никого не было видно, солнце приветливо светило с небес. Паника Гарлика постепенно улеглась, и он уже спокойно пошел по тропе, чувствуя, как страх сменяется злым и радостным предвкушением. Он ушел от погони, враги потеряли его след: теперь берегитесь, враги!
Тропа вывела его на берег озера. Здесь густо росла ольха и пахло мхом. Тропа свернула под тенистую сень деревьев, и впереди блеснули озерные воды, испещренные золотыми крапинками солнца. А перед собой, прямо на тропе, Гарлик увидел аккуратно сложенную стопку женской одежды: ярко-алое, и угольно-черное, и из-под самого низа краешек морозно-белых кружев…
Гарлик остановился. Дыхание сперлось, заныло в груди. Медленно, очень медленно он обошел это невероятное и невозможное воплощение своего сна – и, держась за кустами, подошел к самому краю воды.
Она была здесь.
Коротко охнув, Гарлик выпрямился и вышел из-за кустов. Она повернулась в воде – увидела его и замерла, глядя на него огромными изумленными глазами.
Освобожденная, позволившая себе то, чего всегда тайно желала, без страха, сомнения и стыда купающаяся обнаженной в лесном озере, точно знающая, кто она и какое место занимает в матрице человечества, Саломея Кармайкл, освещенная солнцем, шагнула вперед и сказала:
– Привет, красавчик!
Глава двадцать восьмая
Так окончилось человечество в привычных ему земных границах; так подошел к концу существования коллективный разум одной-единственной расы, недолго сознававший многоликого себя и только себя. Конец наступил через несколько часов после того, как вертолет – тот же, что привез Саломею Кармайкл на озеро – прилетел за ней снова, а это произошло, едва Гарлик покинул место действия. За исчезновением Саломеи он стыдливо наблюдал из кустов. Когда вертолет скрылся, он медленно поднялся на ноги и вернулся обратно к озеру. Здесь сел, опершись спиной о дерево, и долго, не мигая, смотрел перед собой.
Все случилось здесь, на мягких мхах.
Здесь, рядом, лежала стопка одежды: чистая, мягкая, сияюще-алая, блестяще-черная, очаровательно-белая. И здесь произошло с Гарликом самое странное, что только могло произойти: более странное, чем явление Медузы, и автоматический завод в горах, и даже чем все это невероятное, немыслимое совпадение с его сном.
Самое странное было то, что, когда они легли вместе и она вдруг вскрикнула, он понял, что ей больно – и стал нежен с ней. Он был нежен и телом, и сердцем, и душой и на краткий миг растворился в этой нежности и позабыл себя. Ни жеваная резина, прилетевшая из космоса, ни даже огромное живое существо, охватывающее собою две галактики и половину третьей, не показались Гарлику такими чуждыми и невероятными, как этот прилив нежности. Должно быть, крохотное зернышко нежности всю жизнь спало где-то в глубинах его почвы; но доселе Гарлик не встречал ни единого существа, большого или малого, способного отогреть это зерно, заставить его дать побег и зацвести. А теперь побег пустился в рост, взломал ему грудь и выбрался под солнце; и Гарлик, изумленный, потрясенный, измученный, как никогда в своей полной превратностей жизни, ничего не мог с этим поделать.
Он снова скорчился под деревом и смотрел на озеро, на мох, на место, где лежало красное, и черное, и белые кружева, и спрашивал себя, зачем убежал? Зачем позволил ей уйти? Нежность бурлила в нем и сейчас – но не на что было ее излить; не было больше никого и ничего в целом свете, к чему Гарлик мог бы ощутить нежность.
Он зарыдал.
Слезы у Гарлика всегда текли легко – привычное выражение гнева, страха, унижения, досады. Однако сейчас то были совсем другие слезы. Трудные, болезненные, невыносимые. Неостановимые. Гарлик рыдал, распростершись на моховом ложе, так, словно сердце его разрывалось, рыдал, пока не истощил силы; а потом уснул, и его сознание погрузилось во тьму.
Глава двадцать девятая
Что может двигаться быстрее света?
Встань-ка, дружок, рядом со мной на склоне холма, подними глаза на темное небо, испещренное крапинками звезд. Какие звезды ты знаешь? Полярную? Хорошо. А вон та, яркая, видишь – Сириус. Взгляни-ка на них по очереди, на Полярную и на Сириус. Теперь быстрее: Сириус, Полярная. И еще раз: Сириус, Полярная.
Каково расстояние между ними? В книжках пишут, тысячи световых лет. Сколько именно? Какая разница: просто очень много. Но сколько времени потребовалось тебе, чтобы перевести взгляд с Полярной на Сириус и обратно? Секунда? В следующий раз – полсекунды, а дальше, может быть, одна десятая?.. И ведь нельзя сказать, что ничто, совсем ничто не путешествовало между ними. Ты переносил с одной на другую свое внимание, свое зрение.
Теперь ты понимаешь – точнее, начинаешь отдаленно понимать, – что значит странствовать от звезды к звезде, если тебе дано переселяться из разума в разум.
Этим-то путем, по этой тропе шла Медуза вплоть до своего брака с человечеством.
Во всей истории человечества самый важный момент (не считая смерти) – момент оплодотворения, слияния сперматозоида с яйцеклеткой. Однако сей великий акт не сопровождают ни знамения, ни празднества: он совершается во тьме и в молчании, и знают о нем лишь те бессознательные сгустки плоти, что непосредственно в нем участвуют.
Но не так было теперь! Никогда прежде и никогда после миг оплодотворения и слияния не был отмечен таким торжеством. Едва преображенный сперматозоид Гарлика проник в гостеприимную яйцеклетку человека – в ту же микросекунду Медуза, вся, целиком, ринулась из бесконечного пространства за ним, нацелив себя на человечество, словно убийственный гарпун: все ее «Я» устремилось на Землю, чтобы покорить, подчинить, заполнить собою, превратить в свою ложноножку, в новый орган ее безмерно огромного тела.
Если уподобить рывок Медузы гарпуну – надо сказать, что этот гарпун попал в кипящее жерло вулкана.
У Медузы не было и стотысячной доли секунды, чтобы понять, что произошло. Она не умерла – точнее, умерла не в большей мере, чем погибло бы человечество в случае ее победы. Тогда человечество стало бы одним из «лиц» этого безграничного создания. А теперь…
Теперь безграничным созданием стало само человечество. Выплеснулось, распространилось, заполнило собою самые отдаленные уголки двух галактик и половины третьей. Смерть? О нет: Медуза была жива, как никогда ранее, жива совсем новой жизнью. Ее рабы получили свободу и объединились в свободное содружество: индивидуальность теперь почиталась и приветствовалась, сверкала и пела, и место жесткого «должны» заступило живое, свободное «хотим».
Таков был вклад во вселенную человечества – расы, доказавшей, что разум может принадлежать индивиду, а индивиды способны договариваться и сотрудничать, и не превращаясь в улей. Откуда Медузе было это знать? Тысячи и тысячи видов и культур по всем известным ей галактикам демонстрировали технический прогресс не хуже земного, однако состояли из индивидов, чей личный разум не превосходил разум лемура или термита. И все, созданное на Земле руками человека, вполне могли бы возвести и крысы, будь у них мотивация и управление из единого центра. Как Медузе было догадаться, что человечество чем-то отличается от суперкрысы?
Человечество преодолело барьеры языка и индивидуальной изоляции на собственной планете – а теперь преодолевало барьеры между видами, безбрежные расстояния в космосе. Теперь итальянцу Гвидо была доступна не только вера Мбалы, но и симфонии кристаллов темных планет в созвездии Змееносца. Шарлотта Данси не только разговаривала с мужем, чей корабль стоял на якоре в Хобарте, Тасмания, но и вместе с ним любовалась восходом тройного солнца в великой Туманности Ориона. Не только на Земле один человек мог теперь разделить с другим само свое бытие; оба они, быть может, вместе со своим ребенком могли переселиться в разум древнего холоднокровного мудреца, ползающего по каменистой планете с ядовитым паром вместо воздуха, или с почти бесплотными созданиями парить в верхних слоях атмосферы какой-нибудь неслыханной планеты.
Так умерло человечество, чтобы возродиться; так окончилась жизнь на земле, чтобы стать безграничной, бесконечной, неизмеримой жизнью во вселенной, чтобы создавать музыку превыше музыки, поэзию без слов, чтобы вечно странствовать от звезды к звезде, от чудес к чудесам, от радости к благоговению.
Глава тридцатая
Таков был конец и Гарлика – единственного человека, не влившегося в коллективное человеческое сознание, оставшегося в одиночестве, в тумане, подсвеченном вспышками злобы и болотными огнями гниения. Человека, чуждого человечеству. Новое человечество смогло прочесть его мысли (и сон), и провело через лес, чтобы исполнить его заветную мечту – но не сумело проникнуть в его сознание, отгороженное силовыми полями Медузы.
Теперь же, когда человечество и Медуза стали одним, эти барьеры рухнули, и поток нового сознания хлынул в Гарлика, приветствуя его и приглашая в новый мир.
«Приди!» – восклицало оно и влекло его за собой, обещая поделиться силой, и гордостью, и радостью, осыпая чудесами сотен «здесь» и тысяч «там», показывая, как понять профессиональную шутку редчайшего специалиста, как ощутить структуру секстины и сонета, моста и фуги Баха. Оно обращалось к нему, говоря о себе «мы», но за ним оставляя благородное право и привилегию на «я». Более того: обещало ему царское достоинство, ибо признавало себя перед ним в неоплатном долгу. Пусть выскажет хоть призрак желания – все, чего он захочет, будет исполнено. «Приди же! Приди!»
Поначалу Гарлик видел в этом многоголосом хоре лишь врагов. «Прячься!» – думал он. Нельзя привлекать внимание! Стоит выглянуть – они раздавят меня, как букашку!.. Но человечество, ставшее Медузой, настаивало, и наконец Гарлик не смог ему противиться. Он повернулся и взглянул в лицо человечеству, каким стало оно теперь: вездесущему, всеведущему, всесильному человечеству, какого никогда прежде не видел.
«Мать честная! – была его первая мысль. – Народу-то, народу!»
И это странно, если учесть, что открыл глаза он на пурпурном утесе, нависающем над долиной, где текла серебряная река. Не «серебряная» в смысле наших поэтов, то есть отражающая в себе свет небес; нет, это был быстрый поток металлического серебряного цвета. Без всякого удивления Гарлик обнаружил, что сидит на своем продолговатом, черном, конусообразном брюшке, упираясь в землю длиннейшими суставчатыми ногами, переломленными посредине, словно соломинки, и почти такими же тонкими. Четырьмя руками с клешнями, как у скорпионов, он придерживал камень, подносил его к черному рту, открывающемуся сбоку, и откусывал по кусочку. Камень был чудесным на вкус. Без всякого усилия повернув голову на сто восемьдесят градусов, Гарлик увидел позади себя Саломею Кармайкл: она была так хороша, что и не описать, хоть и выглядела точь-в-точь как двенадцатифутовый иссиня-черный богомол. Впрочем, как и он сам.
Она заговорила – не словами, а напрямую передавая эмоции. Он ощутил приветствие и радость («Здравствуй, Дэнни! Наконец-то ты пришел! Я знала, что ты придешь!»), а затем приглашение («Пойдем посмотрим игру!»). Она придвинулась к нему, и тела их соприкоснулись. Каким-то образом он точно понял, что нужно делать, чтобы с ней не расставаться; и во мгновение ока они оказались совсем в другом месте, на верхушке зеленого дерева (зеленой была его кора), и у Гарлика появилась широкая жабья пасть, две пары стрекозиных крыльев и длинные ноги с перепонками, словно у водоплавающей птицы. Саломея сидела рядом, выглядела так же и была дивно прекрасна. Вместе они стали смотреть игру – с таким же пониманием и азартом, с каким земной футбольный или хоккейный болельщик смотрит матч с участием любимой команды. Здесь соревновались целые «ульи»: они одновременно издавали звуковые волны и направляли их в центр поля, где вращался в воздухе, подхваченный волнами звука, сине-зеленый кристалл. Боролись не две команды, а три: если две из них начинали петь в унисон, кристалл с мелодичным звоном рассыпался на осколки, и это означало проигрыш. Третья, победившая команда выходила на середину поля и исполняла победный танец (за него начислялись очки); а потом в розовом воздухе повисал новый кристалл, и все начиналось сначала…
Затем они решили освежиться купанием. Откуда-то Гарлик знал, что температура воды под иссиня-черными базальтовыми сводами больше тысячи градусов, а гладкие блестящие «рыбки», что снуют вокруг и порой щекочут его в воде, не имеют плоти в привычном для человека понимании. После купания отправились в полет – и здесь Гарлик встретил немало других людей, даже и тех, кого знал на Земле: все они, легкие, как паутинки, дрейфовали в воздушных потоках, а под ними расстилался туман и белели заснеженные вершины гор какой-то неведомой планеты…
Здесь Саломея рассказала ему свою историю – историю зависти, и жажды власти, и тайных желаний, подавленных, осмеянных и оскверненных.
Эти двое были идеальными противниками, полностью противоположными друг другу и в то же время схожими, идеальным оружием в схватке Медузы и человечества. Медуза выигрывала битвы; человечество выиграло войну. И все началось с Гарлика…
В какой-то момент и он все ей рассказал. Возможно, в первую же пару секунд их новой встречи над серебряной рекой. Если облечь его речь в слова – Гарлик был глубоко потрясен, когда понял (еще в одиночестве), что все происшедшее на озере являлось вовсе не его заслугой, что это был лишь стратегический ход в борьбе гиганта с чудовищем. А за обидой потянулась и вся его разнесчастная жизнь, все предыдущие обиды, крупные и мелкие, реальные и вымышленные; и то, как, даже случайно встретившись с чужой добротой, он не понимал ее и не умел отвечать; и как без стыда перешагнул грань, за которой теряется чистота тела, ясность мысли и человеческий облик, и покатился все ниже, ниже… словом, в единой вспышке мыслей и образов поведал он обо всем Гарлике – и о том, что сделало его Гарликом.
Болтаясь в новом мире, словно щепка в океане, тупо и равнодушно взирал Гарлик на все его чудеса; но теперь наконец понял, чего хочет. Понял и высказал без слов.
В самом деле, не будь его – ничего бы не вышло. Случись оказаться на его месте кому-нибудь другому, исход битвы был бы совсем иным. Так что, в самом деле, за ними теперь должок!
За человечеством должок – но как его выплатить? Чтобы принять награду – любую награду, – Гарлик должен перестать быть собой. Гарликом человек делает себя сам: во многом виноваты обстоятельства, – но куда важнее тупая, упрямая воля, что отворачивается от любого луча света, отталкивает любую протянутую ему руку. Заберите у него голод и нищету, телесную и душевную, заберите лишения, неудобства, унижения – и вы отнимете самую его суть.
Вы отнимете его ненависть. Вражду с миром. Одинокое и безнадежное противостояние всему и вся.
Так не приглашайте его обратить взор к звездам или присоединиться к забавам великанов! Не благодарите, не ублажайте, и пуще всего – не лишайте причин для ненависти. Ибо без ненависти для него нет жизни.
Что ж, за подвиг Гарлика человечество отплатило ему как подобает – точь-в-точь по лекалу тех пожеланий, что сам он ясно, четко, подробно, хоть и вполне бессознательно высказал.
Пока он жив – вокруг него трущобные кварталы, мрачные вонючие переулки, угрюмые прохожие, неосторожные водители и таксисты; нестерпимая влажная жара и промозглый холод; и бары, куда Гарлик робко просовывает голову и просит рюмочку, а бармен выгоняет его под дождь; и свалка автомобилей, а на ней ржавый грузовик, в кузове которого можно укрыться от дождя, лежать в темноте, спать и видеть свой сон.
– Ублюдки! – злобно бормочет Гарлик во тьме. – Вшивые ублюдки!
Он счастлив.
Лутылочная Бавка
Я никогда не видел этого местечка, хотя живу в том же самом квартале, за углом. Могу даже дать вам адрес, если хотите. «Лутылочная Бавка» находится между Двадцатой и Двадцать Первой стрит, на Десятой авеню в городе Нью-Йорке. Найдете, если хорошенько поищете. Может, даже и не без выгоды для себя.
Только лучше не пробуйте.
«Лутылочная Бавка». Название заинтриговало меня. Над крохотным магазинчиком раскачивалась на кованом железном крюке источенная всяческой непогодой вывеска, зловеще поскрипывавшая под холодным осенним ветром. Я шел мимо нее, думая о нашей помолвке и о находившемся в кармане кольце, которое только что вернула мне Одри, и ум мой пребывал в местах весьма удаленных от всяких Лутылочных Бавок. Я думал о том, что Одри могла бы воспользоваться в отношении меня более мягким определением, чем «бесполезный»; потом ее аккуратно ввернутая реплика о том, что я-де, мол, «конституционно психопатически некомпетентен», была абсолютно необоснованна и использована за эффектный вид. Столь умное словосочетание она где-нибудь вычитала, как и такую затертую фразу, как: «Я не пойду за тебя, даже если ты останешься последним мужчиной на земле!»
– Лутылочная Бавка! – пробормотал я и замер, гадая, где это сумел подхватить столь непонятные и забавные слова. Ну, конечно же, я заметил их на той вывеске, и они сами собой врезались в память.
– А что такое, – спросил я у себя самого, – может представлять собой Лутылочная Бавка? – И сам себе немедленно ответил: – Чего гадать. Отковыляй назад да и посмотри.
– Да-да, вон там, откуда дым идет!
Черт! Ну конечно! Как он не сообразил, что мелкие сучки побегут за подмогой? Гарлик проклял их всех – и, вскочив, бросился дальше вниз по склону холма, прочь от голосов. Блин, его едва не накрыли! А может, и накроют: наверняка рыщут по всему склону и ищут его. Надо бежать!
Он пробирался по лесу тихо, как только мог, почти уверенный, что со всех сторон следят за ним сотни глаз, хотя никого вокруг не видел. Лишь через несколько минут заметил слева и немного ниже двоих: одного с биноклем на шее, другого с ружьем. От ужаса Гарлик едва не лишился чувств: ноги у него подкосились, он заполз в укрытие между камнем и старым пнем, скрючился там и сидел, не дыша, пока они не прошли мимо. Двое переговаривались: и по тону их голосов, и по отдельным долетавшим до Гарлика словам ясно было, что милосердия от них ждать не приходится. Когда опять все стихло, Гарлик поднялся на ноги и тут же услышал сверху гул мотора. Звук быстро приближался. Гарлик пал на четвереньки, нырнул в свое укрытие и оттуда, дрожа, поглядывал на голубые просветы в зеленом пологе листвы. Воздушная машина зависла почти у него над головой: для самолета летит слишком медленно, слишком низко – значит, вертолет. Винт с шумом разрезал воздух к северу от Гарлика, ниже по склону холма: но летит ли вертолет туда, или оттуда, или просто кружит в небесах, Гарлик понять не мог. Гордость шептала ему, что вертолет прилетел исключительно ради него, Гарлика, а невежество – что пилот даже сквозь листву может сверху его заметить. Наконец вертолет скрылся, и вернулась тишина – точнее, тот привычный шум, что в лесу заменяет тишину. Из-за спины ветер донес едва слышный крик. Гарлик вскочил и поспешил вниз по склону, подальше от этого крика. В какой-то миг заметил человека с ружьем слева от себя, свернул вправо – и дальше, дальше вниз.
Так, преследуемый, словно зверь, он выбежал к озеру в долине.
Туда вела влажная тропа. Вокруг никого не было видно, солнце приветливо светило с небес. Паника Гарлика постепенно улеглась, и он уже спокойно пошел по тропе, чувствуя, как страх сменяется злым и радостным предвкушением. Он ушел от погони, враги потеряли его след: теперь берегитесь, враги!
Тропа вывела его на берег озера. Здесь густо росла ольха и пахло мхом. Тропа свернула под тенистую сень деревьев, и впереди блеснули озерные воды, испещренные золотыми крапинками солнца. А перед собой, прямо на тропе, Гарлик увидел аккуратно сложенную стопку женской одежды: ярко-алое, и угольно-черное, и из-под самого низа краешек морозно-белых кружев…
Гарлик остановился. Дыхание сперлось, заныло в груди. Медленно, очень медленно он обошел это невероятное и невозможное воплощение своего сна – и, держась за кустами, подошел к самому краю воды.
Она была здесь.
Коротко охнув, Гарлик выпрямился и вышел из-за кустов. Она повернулась в воде – увидела его и замерла, глядя на него огромными изумленными глазами.
Освобожденная, позволившая себе то, чего всегда тайно желала, без страха, сомнения и стыда купающаяся обнаженной в лесном озере, точно знающая, кто она и какое место занимает в матрице человечества, Саломея Кармайкл, освещенная солнцем, шагнула вперед и сказала:
– Привет, красавчик!
Глава двадцать восьмая
Так окончилось человечество в привычных ему земных границах; так подошел к концу существования коллективный разум одной-единственной расы, недолго сознававший многоликого себя и только себя. Конец наступил через несколько часов после того, как вертолет – тот же, что привез Саломею Кармайкл на озеро – прилетел за ней снова, а это произошло, едва Гарлик покинул место действия. За исчезновением Саломеи он стыдливо наблюдал из кустов. Когда вертолет скрылся, он медленно поднялся на ноги и вернулся обратно к озеру. Здесь сел, опершись спиной о дерево, и долго, не мигая, смотрел перед собой.
Все случилось здесь, на мягких мхах.
Здесь, рядом, лежала стопка одежды: чистая, мягкая, сияюще-алая, блестяще-черная, очаровательно-белая. И здесь произошло с Гарликом самое странное, что только могло произойти: более странное, чем явление Медузы, и автоматический завод в горах, и даже чем все это невероятное, немыслимое совпадение с его сном.
Самое странное было то, что, когда они легли вместе и она вдруг вскрикнула, он понял, что ей больно – и стал нежен с ней. Он был нежен и телом, и сердцем, и душой и на краткий миг растворился в этой нежности и позабыл себя. Ни жеваная резина, прилетевшая из космоса, ни даже огромное живое существо, охватывающее собою две галактики и половину третьей, не показались Гарлику такими чуждыми и невероятными, как этот прилив нежности. Должно быть, крохотное зернышко нежности всю жизнь спало где-то в глубинах его почвы; но доселе Гарлик не встречал ни единого существа, большого или малого, способного отогреть это зерно, заставить его дать побег и зацвести. А теперь побег пустился в рост, взломал ему грудь и выбрался под солнце; и Гарлик, изумленный, потрясенный, измученный, как никогда в своей полной превратностей жизни, ничего не мог с этим поделать.
Он снова скорчился под деревом и смотрел на озеро, на мох, на место, где лежало красное, и черное, и белые кружева, и спрашивал себя, зачем убежал? Зачем позволил ей уйти? Нежность бурлила в нем и сейчас – но не на что было ее излить; не было больше никого и ничего в целом свете, к чему Гарлик мог бы ощутить нежность.
Он зарыдал.
Слезы у Гарлика всегда текли легко – привычное выражение гнева, страха, унижения, досады. Однако сейчас то были совсем другие слезы. Трудные, болезненные, невыносимые. Неостановимые. Гарлик рыдал, распростершись на моховом ложе, так, словно сердце его разрывалось, рыдал, пока не истощил силы; а потом уснул, и его сознание погрузилось во тьму.
Глава двадцать девятая
Что может двигаться быстрее света?
Встань-ка, дружок, рядом со мной на склоне холма, подними глаза на темное небо, испещренное крапинками звезд. Какие звезды ты знаешь? Полярную? Хорошо. А вон та, яркая, видишь – Сириус. Взгляни-ка на них по очереди, на Полярную и на Сириус. Теперь быстрее: Сириус, Полярная. И еще раз: Сириус, Полярная.
Каково расстояние между ними? В книжках пишут, тысячи световых лет. Сколько именно? Какая разница: просто очень много. Но сколько времени потребовалось тебе, чтобы перевести взгляд с Полярной на Сириус и обратно? Секунда? В следующий раз – полсекунды, а дальше, может быть, одна десятая?.. И ведь нельзя сказать, что ничто, совсем ничто не путешествовало между ними. Ты переносил с одной на другую свое внимание, свое зрение.
Теперь ты понимаешь – точнее, начинаешь отдаленно понимать, – что значит странствовать от звезды к звезде, если тебе дано переселяться из разума в разум.
Этим-то путем, по этой тропе шла Медуза вплоть до своего брака с человечеством.
Во всей истории человечества самый важный момент (не считая смерти) – момент оплодотворения, слияния сперматозоида с яйцеклеткой. Однако сей великий акт не сопровождают ни знамения, ни празднества: он совершается во тьме и в молчании, и знают о нем лишь те бессознательные сгустки плоти, что непосредственно в нем участвуют.
Но не так было теперь! Никогда прежде и никогда после миг оплодотворения и слияния не был отмечен таким торжеством. Едва преображенный сперматозоид Гарлика проник в гостеприимную яйцеклетку человека – в ту же микросекунду Медуза, вся, целиком, ринулась из бесконечного пространства за ним, нацелив себя на человечество, словно убийственный гарпун: все ее «Я» устремилось на Землю, чтобы покорить, подчинить, заполнить собою, превратить в свою ложноножку, в новый орган ее безмерно огромного тела.
Если уподобить рывок Медузы гарпуну – надо сказать, что этот гарпун попал в кипящее жерло вулкана.
У Медузы не было и стотысячной доли секунды, чтобы понять, что произошло. Она не умерла – точнее, умерла не в большей мере, чем погибло бы человечество в случае ее победы. Тогда человечество стало бы одним из «лиц» этого безграничного создания. А теперь…
Теперь безграничным созданием стало само человечество. Выплеснулось, распространилось, заполнило собою самые отдаленные уголки двух галактик и половины третьей. Смерть? О нет: Медуза была жива, как никогда ранее, жива совсем новой жизнью. Ее рабы получили свободу и объединились в свободное содружество: индивидуальность теперь почиталась и приветствовалась, сверкала и пела, и место жесткого «должны» заступило живое, свободное «хотим».
Таков был вклад во вселенную человечества – расы, доказавшей, что разум может принадлежать индивиду, а индивиды способны договариваться и сотрудничать, и не превращаясь в улей. Откуда Медузе было это знать? Тысячи и тысячи видов и культур по всем известным ей галактикам демонстрировали технический прогресс не хуже земного, однако состояли из индивидов, чей личный разум не превосходил разум лемура или термита. И все, созданное на Земле руками человека, вполне могли бы возвести и крысы, будь у них мотивация и управление из единого центра. Как Медузе было догадаться, что человечество чем-то отличается от суперкрысы?
Человечество преодолело барьеры языка и индивидуальной изоляции на собственной планете – а теперь преодолевало барьеры между видами, безбрежные расстояния в космосе. Теперь итальянцу Гвидо была доступна не только вера Мбалы, но и симфонии кристаллов темных планет в созвездии Змееносца. Шарлотта Данси не только разговаривала с мужем, чей корабль стоял на якоре в Хобарте, Тасмания, но и вместе с ним любовалась восходом тройного солнца в великой Туманности Ориона. Не только на Земле один человек мог теперь разделить с другим само свое бытие; оба они, быть может, вместе со своим ребенком могли переселиться в разум древнего холоднокровного мудреца, ползающего по каменистой планете с ядовитым паром вместо воздуха, или с почти бесплотными созданиями парить в верхних слоях атмосферы какой-нибудь неслыханной планеты.
Так умерло человечество, чтобы возродиться; так окончилась жизнь на земле, чтобы стать безграничной, бесконечной, неизмеримой жизнью во вселенной, чтобы создавать музыку превыше музыки, поэзию без слов, чтобы вечно странствовать от звезды к звезде, от чудес к чудесам, от радости к благоговению.
Глава тридцатая
Таков был конец и Гарлика – единственного человека, не влившегося в коллективное человеческое сознание, оставшегося в одиночестве, в тумане, подсвеченном вспышками злобы и болотными огнями гниения. Человека, чуждого человечеству. Новое человечество смогло прочесть его мысли (и сон), и провело через лес, чтобы исполнить его заветную мечту – но не сумело проникнуть в его сознание, отгороженное силовыми полями Медузы.
Теперь же, когда человечество и Медуза стали одним, эти барьеры рухнули, и поток нового сознания хлынул в Гарлика, приветствуя его и приглашая в новый мир.
«Приди!» – восклицало оно и влекло его за собой, обещая поделиться силой, и гордостью, и радостью, осыпая чудесами сотен «здесь» и тысяч «там», показывая, как понять профессиональную шутку редчайшего специалиста, как ощутить структуру секстины и сонета, моста и фуги Баха. Оно обращалось к нему, говоря о себе «мы», но за ним оставляя благородное право и привилегию на «я». Более того: обещало ему царское достоинство, ибо признавало себя перед ним в неоплатном долгу. Пусть выскажет хоть призрак желания – все, чего он захочет, будет исполнено. «Приди же! Приди!»
Поначалу Гарлик видел в этом многоголосом хоре лишь врагов. «Прячься!» – думал он. Нельзя привлекать внимание! Стоит выглянуть – они раздавят меня, как букашку!.. Но человечество, ставшее Медузой, настаивало, и наконец Гарлик не смог ему противиться. Он повернулся и взглянул в лицо человечеству, каким стало оно теперь: вездесущему, всеведущему, всесильному человечеству, какого никогда прежде не видел.
«Мать честная! – была его первая мысль. – Народу-то, народу!»
И это странно, если учесть, что открыл глаза он на пурпурном утесе, нависающем над долиной, где текла серебряная река. Не «серебряная» в смысле наших поэтов, то есть отражающая в себе свет небес; нет, это был быстрый поток металлического серебряного цвета. Без всякого удивления Гарлик обнаружил, что сидит на своем продолговатом, черном, конусообразном брюшке, упираясь в землю длиннейшими суставчатыми ногами, переломленными посредине, словно соломинки, и почти такими же тонкими. Четырьмя руками с клешнями, как у скорпионов, он придерживал камень, подносил его к черному рту, открывающемуся сбоку, и откусывал по кусочку. Камень был чудесным на вкус. Без всякого усилия повернув голову на сто восемьдесят градусов, Гарлик увидел позади себя Саломею Кармайкл: она была так хороша, что и не описать, хоть и выглядела точь-в-точь как двенадцатифутовый иссиня-черный богомол. Впрочем, как и он сам.
Она заговорила – не словами, а напрямую передавая эмоции. Он ощутил приветствие и радость («Здравствуй, Дэнни! Наконец-то ты пришел! Я знала, что ты придешь!»), а затем приглашение («Пойдем посмотрим игру!»). Она придвинулась к нему, и тела их соприкоснулись. Каким-то образом он точно понял, что нужно делать, чтобы с ней не расставаться; и во мгновение ока они оказались совсем в другом месте, на верхушке зеленого дерева (зеленой была его кора), и у Гарлика появилась широкая жабья пасть, две пары стрекозиных крыльев и длинные ноги с перепонками, словно у водоплавающей птицы. Саломея сидела рядом, выглядела так же и была дивно прекрасна. Вместе они стали смотреть игру – с таким же пониманием и азартом, с каким земной футбольный или хоккейный болельщик смотрит матч с участием любимой команды. Здесь соревновались целые «ульи»: они одновременно издавали звуковые волны и направляли их в центр поля, где вращался в воздухе, подхваченный волнами звука, сине-зеленый кристалл. Боролись не две команды, а три: если две из них начинали петь в унисон, кристалл с мелодичным звоном рассыпался на осколки, и это означало проигрыш. Третья, победившая команда выходила на середину поля и исполняла победный танец (за него начислялись очки); а потом в розовом воздухе повисал новый кристалл, и все начиналось сначала…
Затем они решили освежиться купанием. Откуда-то Гарлик знал, что температура воды под иссиня-черными базальтовыми сводами больше тысячи градусов, а гладкие блестящие «рыбки», что снуют вокруг и порой щекочут его в воде, не имеют плоти в привычном для человека понимании. После купания отправились в полет – и здесь Гарлик встретил немало других людей, даже и тех, кого знал на Земле: все они, легкие, как паутинки, дрейфовали в воздушных потоках, а под ними расстилался туман и белели заснеженные вершины гор какой-то неведомой планеты…
Здесь Саломея рассказала ему свою историю – историю зависти, и жажды власти, и тайных желаний, подавленных, осмеянных и оскверненных.
Эти двое были идеальными противниками, полностью противоположными друг другу и в то же время схожими, идеальным оружием в схватке Медузы и человечества. Медуза выигрывала битвы; человечество выиграло войну. И все началось с Гарлика…
В какой-то момент и он все ей рассказал. Возможно, в первую же пару секунд их новой встречи над серебряной рекой. Если облечь его речь в слова – Гарлик был глубоко потрясен, когда понял (еще в одиночестве), что все происшедшее на озере являлось вовсе не его заслугой, что это был лишь стратегический ход в борьбе гиганта с чудовищем. А за обидой потянулась и вся его разнесчастная жизнь, все предыдущие обиды, крупные и мелкие, реальные и вымышленные; и то, как, даже случайно встретившись с чужой добротой, он не понимал ее и не умел отвечать; и как без стыда перешагнул грань, за которой теряется чистота тела, ясность мысли и человеческий облик, и покатился все ниже, ниже… словом, в единой вспышке мыслей и образов поведал он обо всем Гарлике – и о том, что сделало его Гарликом.
Болтаясь в новом мире, словно щепка в океане, тупо и равнодушно взирал Гарлик на все его чудеса; но теперь наконец понял, чего хочет. Понял и высказал без слов.
В самом деле, не будь его – ничего бы не вышло. Случись оказаться на его месте кому-нибудь другому, исход битвы был бы совсем иным. Так что, в самом деле, за ними теперь должок!
За человечеством должок – но как его выплатить? Чтобы принять награду – любую награду, – Гарлик должен перестать быть собой. Гарликом человек делает себя сам: во многом виноваты обстоятельства, – но куда важнее тупая, упрямая воля, что отворачивается от любого луча света, отталкивает любую протянутую ему руку. Заберите у него голод и нищету, телесную и душевную, заберите лишения, неудобства, унижения – и вы отнимете самую его суть.
Вы отнимете его ненависть. Вражду с миром. Одинокое и безнадежное противостояние всему и вся.
Так не приглашайте его обратить взор к звездам или присоединиться к забавам великанов! Не благодарите, не ублажайте, и пуще всего – не лишайте причин для ненависти. Ибо без ненависти для него нет жизни.
Что ж, за подвиг Гарлика человечество отплатило ему как подобает – точь-в-точь по лекалу тех пожеланий, что сам он ясно, четко, подробно, хоть и вполне бессознательно высказал.
Пока он жив – вокруг него трущобные кварталы, мрачные вонючие переулки, угрюмые прохожие, неосторожные водители и таксисты; нестерпимая влажная жара и промозглый холод; и бары, куда Гарлик робко просовывает голову и просит рюмочку, а бармен выгоняет его под дождь; и свалка автомобилей, а на ней ржавый грузовик, в кузове которого можно укрыться от дождя, лежать в темноте, спать и видеть свой сон.
– Ублюдки! – злобно бормочет Гарлик во тьме. – Вшивые ублюдки!
Он счастлив.
Лутылочная Бавка
Я никогда не видел этого местечка, хотя живу в том же самом квартале, за углом. Могу даже дать вам адрес, если хотите. «Лутылочная Бавка» находится между Двадцатой и Двадцать Первой стрит, на Десятой авеню в городе Нью-Йорке. Найдете, если хорошенько поищете. Может, даже и не без выгоды для себя.
Только лучше не пробуйте.
«Лутылочная Бавка». Название заинтриговало меня. Над крохотным магазинчиком раскачивалась на кованом железном крюке источенная всяческой непогодой вывеска, зловеще поскрипывавшая под холодным осенним ветром. Я шел мимо нее, думая о нашей помолвке и о находившемся в кармане кольце, которое только что вернула мне Одри, и ум мой пребывал в местах весьма удаленных от всяких Лутылочных Бавок. Я думал о том, что Одри могла бы воспользоваться в отношении меня более мягким определением, чем «бесполезный»; потом ее аккуратно ввернутая реплика о том, что я-де, мол, «конституционно психопатически некомпетентен», была абсолютно необоснованна и использована за эффектный вид. Столь умное словосочетание она где-нибудь вычитала, как и такую затертую фразу, как: «Я не пойду за тебя, даже если ты останешься последним мужчиной на земле!»
– Лутылочная Бавка! – пробормотал я и замер, гадая, где это сумел подхватить столь непонятные и забавные слова. Ну, конечно же, я заметил их на той вывеске, и они сами собой врезались в память.
– А что такое, – спросил я у себя самого, – может представлять собой Лутылочная Бавка? – И сам себе немедленно ответил: – Чего гадать. Отковыляй назад да и посмотри.