Белое на черном
Часть 2 из 19 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
–Когда пришло решение взяться за компьютер?
– Когда познакомился с мамой, понял, что для того, чтобы объяснить миру, кто я такой, нужно писать. Слишком много странностей, слишком много недоговоренности и лжи вокруг нашей истории. Если ее не опишу я – опишет кто-то еще, причем так, как ему выгодно. Конечно, большинству людей веселее представить наши судьбы как нелепое стечение обстоятельств. Это не так. Я оказался невольным свидетелем социалистической системы изоляции неполноценных.
Еще одна причина, по которой пишу, – личная. Впереди – нормальная жизнь, позади – ад. Я должен избавиться от этого ада в себе.
–Где, почему, как был написан самый первый текст?
– В России. Умирал, сердце сдавало окончательно. В доме отключили отопление, нормальной еды не хватало. Внезапно ночью по потолку комнаты поползли белые буквы. Закрыл глаза, буквы не исчезли. Из букв складывались слова. Наутро оставалось только записать их.
– В чем же ваше отличие от людей, которые были вынуждены создавать тексты в тюрьмах, ГУЛАГах и прочих дописьменных условиях?
– Ни в чем. Как ни странно, именно жесткие условия жизни очень часто приводили людей к творчеству. Главная задача в тюрьме – выжить, не сломаться. Творчество – одна из возможностей сохранить себя как личность. Так что выходит, подобные условия как раз самые письменные. В моем случае возможности общения с внешним миром несколько ограничены, поэтому приходится использовать то, что есть.
–Ваши особенности как писателя – чем компенсируется отсутствие «визуальности»? Есть ли для вас разница между «визуальными» писателями и прочими?
– Я не могу судить об этом. Лично для меня недостаток визуальных впечатлений в детстве из-за плохого зрения и ограниченной возможности передвижения компенсировался информацией книжной, знаковой.
–Кто вы: испанец, пишущий по-русски? Русский, становящийся испанцем? Как вы представляете писательскую деятельность в Испании?
– Я русский человек. Наверное, уже не на все сто процентов, но пока русский. За последний год я сильно изменился. Во всяком случае, уже сейчас начинает складываться мое представление о мировой культуре. Испания принимает меня как гражданина своей страны, Россия – отторгает. Я меняюсь, и меняюсь очень быстро.
Не уверен, что именно писательская деятельность будет основной. Литература не кормит. Понимать язык, познавать культуру другого народа – огромное удовольствие. Если буду писать, буду писать на русском или испанском. Не вижу разницы.
–Некоторых людей вы называете «текстовыми». Что такое «текстовый человек»?
– Форм общения много. Например, танец, музыка, живопись. Как правило, человек отдает предпочтение одной из этих форм. Одним из наилучших и близких мне способов общения является общение через слово, текст. Люди, выражающие свое отношение к миру посредством букв – «текстовые» люди.
–И все-таки в точных науках есть своя прелесть. Нет ли сожалений?
– Есть. Есть огромное сожаление, что меня не пустили в мир точных наук. Наверное, я бы смог многое сделать, многое успеть. Эти науки исследуют мир точно так же, как гуманитарные. Различие между ученым и писателем формально. Только ученый может стать писателем в любом возрасте, а стать настоящим ученым можно только в молодости. Я жалею о том, что мир науки недоступен для меня, в той же мере как жалею о всякой упущенной возможности познания мира. Об этом мой рассказ «Никогда».
…В тот же день, под поразительно хорошее бургундское в ресторане отеля «Адриа» на Вацлавской площади, был им рассказан эпизод, который, может быть, войдет в очередную книгу.
Год 1985-й. Москва. Кремль. В Георгиевском зале – очередь генсеков. Михаил Сергеевич принимает поздравления. На экране – генеральный секретарь Компартии народов Испании Игнасио Гальего. Седовласый кряжистый испанец, которого благословил сам Сталин, жмет руку новому хозяину Кремля. «Не твой ли дед, Рубен?» – оборачиваются телезрители в одном из детских домов далеко от Москвы. «Был бы мой дед, я б с вами тут баланду не хлебал», – отвечает юный инвалид, которого со дня на день должны перевести в дом престарелых.
Taken: , 1
Герой
Я – герой. Быть героем легко. Если у тебя нет рук или ног – ты герой или покойник. Если у тебя нет родителей – надейся на свои руки и ноги. И будь героем. Если у тебя нет ни рук, ни ног, а ты к тому же ухитрился появиться на свет сиротой, – все. Ты обречен быть героем до конца своих дней. Или сдохнуть. Я герой. У меня просто нет другого выхода.
* * *
Я – маленький мальчик. Ночь. Зима. Мне надо в туалет. Звать нянечку бесполезно.
Выход один – ползти в туалет.
Для начала нужно слезть с кровати. Способ есть, я его сам придумал. Просто подползаю к краю кровати и переворачиваюсь на спину, опрокидывая свое тело на пол. Удар. Боль.
Подползаю к двери в коридор, толкаю ее головой и выползаю наружу из относительно теплой комнаты в холод и темноту.
Ночью все окна в коридоре открыты. Холодно, очень холодно. Я – голый.
Ползти далеко. Когда ползу мимо комнаты, где спят нянечки, пытаюсь позвать на помощь, стучу головой в их дверь. Никто не отзывается. Кричу. Никого. Может быть, я тихо кричу.
Пока добираюсь до туалета, замерзаю окончательно.
В туалете окна открыты, на подоконнике снег.
Добираюсь до горшка. Отдыхаю. Мне обязательно надо отдохнуть перед тем, как ползти назад. Пока отдыхаю, моча в горшке обзаводится ледяной кромкой.
Ползу обратно. Стаскиваю зубами одеяло со своей кровати, кое-как заворачиваюсь в него и пытаюсь заснуть.
* * *
Наутро меня оденут, отвезут в школу. На уроке истории я бодро расскажу об ужасах фашистских концлагерей. Получу пятерку. У меня всегда пятерки по истории. У меня пятерки по всем предметам. Я – герой.
Taken: , 1
Мечты
Когда я был совсем маленьким, я мечтал о маме, мечтал лет до шести. Потом я понял, вернее, мне объяснили, что моя мама – черножопая сука, которая бросила меня. Мне неприятно писать такое, но мне объясняли именно в этих терминах.
Те, кто объяснял, были большие и сильные, они были правы во всем, соответственно, они были правы и в такой мелочи. Конечно, были и другие взрослые.
Они были учителями. Учителя рассказывали мне о дальних странах, о великих писателях, о том, что жизнь прекрасна и каждому найдется место на земле, если только хорошо учиться и слушаться старших. Они всегда лгали. Лгали во всем. Они рассказывали о звездах и материках, но не разрешали выходить за ворота детдома. Они говорили о равенстве всех людей, но в цирк и в кино брали только ходячих.
Не лгали только нянечки. Удивительное русское слово – «нянечка». Ласковое слово. Сразу вспоминается Пушкин: выпьем, няня… Обычные сельские тетки. Они не врали никогда. Иной раз они даже угощали нас конфетами. Иногда злые, иногда добрые, но всегда прямые и искренние. Часто с их слов можно было понять суть там, где от учителей добиться вразумительного ответа было невозможно. Давая конфету, они говорили: «Бедное дитЁ, скорее бы уж помер, ни себя, ни нас не мучил бы». Или, вынося покойника: «Ну и слава богу, отмучался, бедненький». Когда я, простуженный, оставался в спальном корпусе один на один с такой нянечкой и мне не надо было идти в школу, она, добрая тетя, приносила мне какую-нибудь сладость или фрукт из компота и рассказывала о погибших на фронте детях, о муже-пьянице – кучу всяких интересных вещей. Я слушал и верил всему, как верят правде дети, а может быть, только дети. Взрослые зачастую уже не могут верить ни во что. Так вот, про «черножопую суку» нянечки рассказывали мне просто и естественно, как про дождь или снег.
В шесть лет я перестал мечтать о маме. Я мечтал стать «ходячим». Ходячими были почти все. Даже те, кто еле-еле мог передвигаться на костылях. К ходячим относились гораздо лучше, чем к нам. Они были людьми. После выхода из детдома из них могли получиться нужные обществу люди – бухгалтеры, сапожники, швеи. Многие получали хорошее образование, «выбивались в люди». После выпуска из детдома они приезжали на дорогих машинах. Тогда нас собирали в большом зале, рассказывали, какую должность занимает бывший ученик нашей школы. Из рассказов выходило, что эти толстые дяди и тети всегда слушались старших, хорошо учились и добились всего своим умом и настойчивостью. Но они были ходячими! Какого рожна я должен был выслушивать их хвастливую болтовню, если я и так знаю, что нужно делать после того, как станешь ходячим? Как стать ходячим, никто не рассказывал.
В восемь я понял одну очень простую мысль: я один и никому не нужен. Взрослые и дети думают только о себе. Конечно, я знал, что где-то на другой планете существуют мамы, папы и дедушки с бабушками. Но это было так далеко и неубедительно, что я отнес все эти бредни к области звезд и материков.
В девять я понял, что ходить никогда не смогу. Это было очень печально. Накрылись дальние страны, звезды и прочие радости. Оставалась смерть. Долгая и бесполезная.
В десять – прочитал про камикадзе. Эти бравые парни несли смерть врагу. Одним беспосадочным полетом они отдавали родине все долги за съеденный рис, за испачканные пеленки, за школьные тетради, за улыбки девочек, за солнце и звезды, за право каждый день видеть маму. Это мне подходило. Я понимал, что в самолет меня никто не посадит. Я мечтал о торпеде. Управляемой торпеде, начиненной взрывчаткой. Я мечтал тихо-тихо подкрасться к вражескому авианосцу и нажать на красную кнопку.
С тех пор прошло много лет. Я уже взрослый дядя и все понимаю. Может быть, это хорошо, а может, и не очень. Всё понимающие люди часто бывают скучными и примитивными. Я не имею права желать смерти, ведь от меня зависит многое в судьбе моей семьи. Меня любят жена и дети, я тоже очень-очень их люблю. Но иногда, когда лежу ночью и не могу заснуть, я все-таки мечтаю о торпеде с красной кнопкой. Эта наивная детская мечта так и не оставила меня и, может быть, никогда не оставит.
Taken: , 1
Праздник
Первое воспоминание. Я один, маленький, лежу в манеже. Кричу. Никто не подходит. Кричу долго. Манеж – обычная детская кровать с высокими решетчатыми бортами. Лежу на спине, мне больно и мокро. Стенки манежа завешены сплошным белым покрывалом. Никого. Перед глазами – белый потолок, если повернуть голову, можно долго смотреть на белое покрывало. Я ору и ору. Взрослые приходят по расписанию. Когда приходят – кричат на меня, кормят, меняют пеленки. Я люблю взрослых, они меня – нет. Пусть кричат, пусть перекладывают на неудобную кушетку. Мне все равно. Хочется, чтобы кто-нибудь пришел. Тогда можно увидеть другие манежи, стол, стулья и окно. Это все. Потом – кладут в манеж. Когда кладут, опять ору. На меня кричат. Они не хотят брать меня на руки, я не хочу в манеж. Сколько себя помню, всегда боялся, когда оставляли одного. Одного оставляли регулярно.
Первый и самый приятный запах – смесь винного перегара и духов. Иногда приходили женщины в белых халатах, брали меня на руки. Бережно брали, не как всегда. Они называли это «праздник». От них вкусно пахло алкоголем. Меня несли куда-то, приносили в большую комнату со столом и стульями. Я сидел у кого-нибудь на коленях. Женщины передавали меня с рук на руки. Мне давали съесть что-нибудь вкусное. Но самым приятным было то, что я мог все видеть. Все вокруг. Лица людей, красивые тарелки на столах, бутылки и рюмки. Все пили вино, ели, разговаривали. Женщина, у которой я сидел на коленях, одной рукой очень бережно придерживала меня, другой проворно опрокидывала очередную порцию алкоголя, закусывала. Закуски были разные, от каждой она отщипывала маленький кусочек и клала мне в рот. Никто ни на кого не кричал. Тепло, уютно.
* * *