Бегущий за ветром
Часть 40 из 55 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Указательный палец доктора качается, словно маятник.
– У вас разрыв селезенки – но, к вашему счастью, она, по-видимому, покровила и перестала, иначе бы вас просто не успели довезти до больницы. Моим коллегам из отделения общей хирургии пришлось вам селезенку удалить. – Он похлопал меня по руке, в которую была воткнута игла капельницы. – Вдобавок у вас сломано семь ребер. Одно из них вызвало пневмоторакс.
Я бы разинул рот, да не могу.
– Иными словами, у вас пробито легкое, – поясняет Арманд и касается пластмассовой прозрачной трубки, которая торчит из груди. – Мы вставили вам плевральный дренаж.
Трубка подходит к стойке со стеклянными цилиндрами, наполовину заполненными водой. Так вот откуда бульканье.
– На теле у вас были многочисленные рваные раны, самая неприятная – на верхней губе. Мало того, что она рассечена надвое, так из раны еще и вырван кусок ткани. Не волнуйтесь, наши пластические хирурги сошьют все в лучшем виде, только небольшой шрам останется. От этого никуда не денешься.
Еще у вас перелом скуловой кости у самой левой глазницы. Чуть повыше – и остались бы без глаза. В общем, каркас с челюсти снимем недель через шесть. А пока будем кушать только жидкое и протертое. Зато похудеем. Первое время будете говорить как Аль Пачино в «Крестном отце». – Арманд усмехается. – И еще: сегодня придется потрудиться. Знаете, чем нужно заняться? Мотаю головой.
– Надо выпустить газы. Только после этого вы сможете принимать жидкую пищу. Не пукнешь – не поешь.
Доктор громко смеется.
Позже, когда Айша сменила капельницу и поправила по моей просьбе подушки, чтобы голова была повыше, сознание у меня немного прояснилось.
Ничего себе. Разорвана селезенка. Выбиты зубы. Проткнуто легкое. Сломана скуловая кость. Но главное-то, главное! Глядя на голубя, клюющего кусок хлеба за окном, я повторял про себя слова доктора Фаруки. Мало того, что верхняя губа рассечена надвое, так из раны еще и вырван кусок ткани.
Вот это да. Теперь у меня заячья губа.
На следующий день пришли Фарид с Сохрабом.
– Вспомнил, кто мы такие? Узнал? – изображал веселье Фарид.
Я кивнул.
– Слава Аллаху! – просиял он. – Бред миновал!
– Спасибо, Фарид, – промычал я сквозь зубы. Ну точно Аль Пачино, доктор был прав. Да еще язык натыкается на пустые места, которых раньше во рту не было. Часть зубов-то я проглотил. – Благодарю тебя за все.
Он покраснел и отмахнулся:
– Бас, не стоит благодарности.
Я посмотрел на Сохраба. На нем был новый наряд: легкий коричневый пирхан-тюмбан (он ему великоват) и черная тюбетейка. Глаза у Сохраба опущены.
– Нас так и не представили друг другу, – протянул я мальчику руку. – Меня зовут Амир.
Сохраб перевел взгляд на меня:
– Вы тот самый Амир-ага, про которого мне рассказывал папа?
– Да.
Мне вспомнились слова из письма Хасана: «Я много рассказывал Фарзане-джан и Сохрабу о тебе, о днях нашей юности, играх и забавах. Они очень смеялись нашим проделкам!»
– Ты спас мне жизнь, – сказал я племяннику. Он молчал. Рука моя так и повисла в воздухе, пока я не уронил ее на одеяло.
– Мне нравится твоя новая одежда.
– Это моего сына, – пояснил Фарид. – Он уже из нее вырос. А Сохрабу в самый раз.
Оказалось, мальчик пока жил у него.
– В тесноте, да не в обиде. Не на улицу же его гнать. Да и моим он по душе пришелся. А, Сохраб?
Мой племянник безучастно смотрел в пол.
– Все хочу спросить, – с заминкой произнес Фарид. – Что произошло в том доме между тобой и талибом?
– Скажем так: мы оба получили по заслугам. Фарид кивнул и не стал настаивать.
Оказывается, за время поездки я приобрел друга.
– Я тоже хочу спросить.
– Да?
Страшно спрашивать.
– Рахим-хан?
– Его нет.
Сердце у меня сжалось.
– Он…
– Нет. Он просто пропал. – Фарид вручил мне сложенный листок и маленький ключ. – Мне передал хозяин его квартиры. Он сказал, Рахим-хан уехал в тот же день, что и мы.
– А куда?
– Хозяин не в курсе. Рахим-хан оставил ему письмо с ключом и распрощался. – Фарид взглянул на часы. – Мне пора. Биа, Сохраб.
– Пусть останется ненадолго, – попросил я. – Заберешь его попозже. – Я посмотрел на Сохраба: – Не хочешь немного побыть со мной?
Мальчик молча пожал плечами.
– Ну конечно, – согласился Фарид. – Зайду за ним перед вечерним намазом.
В палате было еще трое пациентов, двое пожилых (один со сломанной ногой, другой с астмой) и юноша лет пятнадцати, которому вырезали аппендикс. Старик с загипсованной ногой смотрел на маленького хазарейца не отрываясь. К моим соседям гурьбой приходили родственники, пожилые женщины в ярких шальвар-камизах, Дети, мужчины в тюбетейках то и дело вваливались в комнату шумной толпой. С собой они приносили пакору, нан, самсу, бириани[44]. В палате объявлялись и совершенно посторонние люди – перед приходом Фарида и Сохраба возник откуда-то высокий бородач в коричневом. Айша спросила его о чем-то на урду. Он не удостоил ее ответом, только обшарил глазами комнату. По-моему, на меня он смотрел дольше, чем на остальных. Когда медсестра опять заговорила с ним, он просто повернулся и вышел.
– Ты не заболел? – спросил я у племянника. Пожатие плечами.
– Ты не голоден? Меня тут угостили бириани – вот целая тарелка, – но эта пища не для меня. Хочешь?
Он покачал головой.
Ну как мне его разговорить?
– Может, расскажешь что-нибудь? Он опять покачал головой.
Я полулежал в кровати, Сохраб сидел рядом на трехногом табурете. Мы молчали. Я задремал и очнулся, когда день уже клонился к вечеру. Сохраб был на месте, сидел и рассматривал свои руки.
Когда Фарид забрал Сохраба, я развернул письмо Рахим-хана. Дальше тянуть уже не годилось. Вот что он писал.
Амир-джан,
Иншалла, мое письмо попало тебе в руки. Значит, ты вернулся из своей поездки. Молюсь, чтобы в Афганистане тебя ждал не слишком враждебный прием и чтобы с тобой не приключилось ничего дурного.
Ты прав: все эти годы я знал, что произошло между тобой и Хасаном, он сам мне все рассказал еще тогда, по горячим следам. Ты поступил дурно, Амир-джан, но не забывай: ты был еще мальчик, неопытный и напуганный. Ты сурово судил самого себя, и даже сейчас, в Пешаваре, я видел муки совести в твоих глазах. Это добрый знак, подлец не испытывает никаких угрызений. Надеюсь, поездка в Афганистан положит конец твоим страданиям.
Амир-джан, мне очень стыдно за ложь, которой мы пичкали тебя все эти годы. Понимаю твое возмущение. Ужасно, что вы с Хасаном не знали правды. Это, конечно, не может послужить никому оправданием, но в те годы в Кабуле предрассудки были порой важнее правды.
Амир-джан, я знаю: в детстве отец был излишне строг к тебе. Ты страдал и старался завоевать его любовь. Мне было тебя очень жалко. Только прими во внимание: отец разрывался между тобой и Хасаном. Он любил вас обоих, но свое чувство к Хасану вынужден был скрывать. И он лишил своей любви также и тебя, законного сына, наследника всего, что он нажил, в том числе и неискупленных грехов. Со временем, когда обида потеряет остроту, ты поймешь: в тебе отец видел себя. Он был безжалостен к самому себе, а значит, и к тебе тоже. Оба вы на своей шкуре познали, что такое муки совести.
Невозможно описать всю глубину и беспросветность моего отчаяния, когда до меня дошла весть о его кончине. Я любил его как друга и как прекрасного человека. Хочу, чтобы ты понял: в своем раскаянии отец совершил массу добрых дел. Он щедро раздавал милостыню, построил приют, помогал друзьям деньгами… Порой мне кажется, что всем этим он старался искупить свой грех, и преуспел в этом.
Знаю, Бог милостив. Он простит и твоего отца, и меня, и тебя. Так прости же и ты – отца, если сможешь, меня, если захочешь. Но самое главное, прости себя самого.
Тебе понадобятся деньги, воспользуйся моими. Это почти все, что осталось от моего богатства. На покрытие расходов должно хватить. Они в ячейке одного пешаварского банка, Фарид знает какого. Ключ прилагаю.
Что до меня, то мне пора. Время не ждет. Хочу провести свои последние дни в одиночестве. Не ищи меня. Это моя последняя к тебе просьба.
Да пребудет с тобой Господь.
Твой друг навеки, Рахим.
Я вытер глаза рукавом больничного халата, сложил письмо и спрятал под тюфяк.
Амир, законный сын, наследник всего нажитого, в том числе и неискупленных грехов. Наверное, поэтому в Америке мы с отцом сблизились. Ведь такая перемена. Толкучка, низкооплачиваемая работа, грязноватая квартира – американский вариант саманной хижины… Сына-барчука и сына-слуги больше не было, и это примирило Бабу со мной.
Оба вы на своей шкуре познали, что такое муки совести. Может быть. И на мне, и на отце лежал грех предательства. Только я-то не совершил ничего, чтобы свой грех искупить, только усугубил его. Не бессонницу же считать искуплением.
Какие добрые дела числятся за мной?
Когда появилась медсестра – не Айша, другая, рыжая, только вот имя вылетело из головы, – я попросил ее вколоть мне морфий.
На следующее утро трубку у меня из груди вынули. Арманд разрешил жидкую пищу, и Айша поставила на тумбочку стаканчик с яблочным соком. Я попросил ее принести зеркало. Она сдвинула на лоб свои бифокальные очки и отдернула занавеску. Палату залил солнечный свет.
– Только помните, – предупредила меня Айша, – через пару дней вы будете выглядеть куда лучше. Мой зять в прошлом году попал в аварию и проехался лицом по асфальту. Оно у него стало синее как баклажан. А сейчас все вернулось в норму, прямо кинозвезда Лолливуда[45].
Ее заверения не достигли цели. Как только я взглянул в зеркало, меня пробрала дрожь. Зрелище было такое, будто кто-то взял насос и постарался закачать мне под кожу побольше воздуха. Одни глаза-щелки чего стоят. А рот-то, рот! Просто какой-то раздувшийся кукиш. Все красно-синее, на левой щеке, у подбородка и на лбу швы, нитки… Я попробовал улыбнуться и чуть не завопил от боли.
Старик со сломанной ногой сказал что-то на урду. В ответ я покачал головой. Старик похлопал себя по щекам и усмехнулся беззубой улыбкой.
– У вас разрыв селезенки – но, к вашему счастью, она, по-видимому, покровила и перестала, иначе бы вас просто не успели довезти до больницы. Моим коллегам из отделения общей хирургии пришлось вам селезенку удалить. – Он похлопал меня по руке, в которую была воткнута игла капельницы. – Вдобавок у вас сломано семь ребер. Одно из них вызвало пневмоторакс.
Я бы разинул рот, да не могу.
– Иными словами, у вас пробито легкое, – поясняет Арманд и касается пластмассовой прозрачной трубки, которая торчит из груди. – Мы вставили вам плевральный дренаж.
Трубка подходит к стойке со стеклянными цилиндрами, наполовину заполненными водой. Так вот откуда бульканье.
– На теле у вас были многочисленные рваные раны, самая неприятная – на верхней губе. Мало того, что она рассечена надвое, так из раны еще и вырван кусок ткани. Не волнуйтесь, наши пластические хирурги сошьют все в лучшем виде, только небольшой шрам останется. От этого никуда не денешься.
Еще у вас перелом скуловой кости у самой левой глазницы. Чуть повыше – и остались бы без глаза. В общем, каркас с челюсти снимем недель через шесть. А пока будем кушать только жидкое и протертое. Зато похудеем. Первое время будете говорить как Аль Пачино в «Крестном отце». – Арманд усмехается. – И еще: сегодня придется потрудиться. Знаете, чем нужно заняться? Мотаю головой.
– Надо выпустить газы. Только после этого вы сможете принимать жидкую пищу. Не пукнешь – не поешь.
Доктор громко смеется.
Позже, когда Айша сменила капельницу и поправила по моей просьбе подушки, чтобы голова была повыше, сознание у меня немного прояснилось.
Ничего себе. Разорвана селезенка. Выбиты зубы. Проткнуто легкое. Сломана скуловая кость. Но главное-то, главное! Глядя на голубя, клюющего кусок хлеба за окном, я повторял про себя слова доктора Фаруки. Мало того, что верхняя губа рассечена надвое, так из раны еще и вырван кусок ткани.
Вот это да. Теперь у меня заячья губа.
На следующий день пришли Фарид с Сохрабом.
– Вспомнил, кто мы такие? Узнал? – изображал веселье Фарид.
Я кивнул.
– Слава Аллаху! – просиял он. – Бред миновал!
– Спасибо, Фарид, – промычал я сквозь зубы. Ну точно Аль Пачино, доктор был прав. Да еще язык натыкается на пустые места, которых раньше во рту не было. Часть зубов-то я проглотил. – Благодарю тебя за все.
Он покраснел и отмахнулся:
– Бас, не стоит благодарности.
Я посмотрел на Сохраба. На нем был новый наряд: легкий коричневый пирхан-тюмбан (он ему великоват) и черная тюбетейка. Глаза у Сохраба опущены.
– Нас так и не представили друг другу, – протянул я мальчику руку. – Меня зовут Амир.
Сохраб перевел взгляд на меня:
– Вы тот самый Амир-ага, про которого мне рассказывал папа?
– Да.
Мне вспомнились слова из письма Хасана: «Я много рассказывал Фарзане-джан и Сохрабу о тебе, о днях нашей юности, играх и забавах. Они очень смеялись нашим проделкам!»
– Ты спас мне жизнь, – сказал я племяннику. Он молчал. Рука моя так и повисла в воздухе, пока я не уронил ее на одеяло.
– Мне нравится твоя новая одежда.
– Это моего сына, – пояснил Фарид. – Он уже из нее вырос. А Сохрабу в самый раз.
Оказалось, мальчик пока жил у него.
– В тесноте, да не в обиде. Не на улицу же его гнать. Да и моим он по душе пришелся. А, Сохраб?
Мой племянник безучастно смотрел в пол.
– Все хочу спросить, – с заминкой произнес Фарид. – Что произошло в том доме между тобой и талибом?
– Скажем так: мы оба получили по заслугам. Фарид кивнул и не стал настаивать.
Оказывается, за время поездки я приобрел друга.
– Я тоже хочу спросить.
– Да?
Страшно спрашивать.
– Рахим-хан?
– Его нет.
Сердце у меня сжалось.
– Он…
– Нет. Он просто пропал. – Фарид вручил мне сложенный листок и маленький ключ. – Мне передал хозяин его квартиры. Он сказал, Рахим-хан уехал в тот же день, что и мы.
– А куда?
– Хозяин не в курсе. Рахим-хан оставил ему письмо с ключом и распрощался. – Фарид взглянул на часы. – Мне пора. Биа, Сохраб.
– Пусть останется ненадолго, – попросил я. – Заберешь его попозже. – Я посмотрел на Сохраба: – Не хочешь немного побыть со мной?
Мальчик молча пожал плечами.
– Ну конечно, – согласился Фарид. – Зайду за ним перед вечерним намазом.
В палате было еще трое пациентов, двое пожилых (один со сломанной ногой, другой с астмой) и юноша лет пятнадцати, которому вырезали аппендикс. Старик с загипсованной ногой смотрел на маленького хазарейца не отрываясь. К моим соседям гурьбой приходили родственники, пожилые женщины в ярких шальвар-камизах, Дети, мужчины в тюбетейках то и дело вваливались в комнату шумной толпой. С собой они приносили пакору, нан, самсу, бириани[44]. В палате объявлялись и совершенно посторонние люди – перед приходом Фарида и Сохраба возник откуда-то высокий бородач в коричневом. Айша спросила его о чем-то на урду. Он не удостоил ее ответом, только обшарил глазами комнату. По-моему, на меня он смотрел дольше, чем на остальных. Когда медсестра опять заговорила с ним, он просто повернулся и вышел.
– Ты не заболел? – спросил я у племянника. Пожатие плечами.
– Ты не голоден? Меня тут угостили бириани – вот целая тарелка, – но эта пища не для меня. Хочешь?
Он покачал головой.
Ну как мне его разговорить?
– Может, расскажешь что-нибудь? Он опять покачал головой.
Я полулежал в кровати, Сохраб сидел рядом на трехногом табурете. Мы молчали. Я задремал и очнулся, когда день уже клонился к вечеру. Сохраб был на месте, сидел и рассматривал свои руки.
Когда Фарид забрал Сохраба, я развернул письмо Рахим-хана. Дальше тянуть уже не годилось. Вот что он писал.
Амир-джан,
Иншалла, мое письмо попало тебе в руки. Значит, ты вернулся из своей поездки. Молюсь, чтобы в Афганистане тебя ждал не слишком враждебный прием и чтобы с тобой не приключилось ничего дурного.
Ты прав: все эти годы я знал, что произошло между тобой и Хасаном, он сам мне все рассказал еще тогда, по горячим следам. Ты поступил дурно, Амир-джан, но не забывай: ты был еще мальчик, неопытный и напуганный. Ты сурово судил самого себя, и даже сейчас, в Пешаваре, я видел муки совести в твоих глазах. Это добрый знак, подлец не испытывает никаких угрызений. Надеюсь, поездка в Афганистан положит конец твоим страданиям.
Амир-джан, мне очень стыдно за ложь, которой мы пичкали тебя все эти годы. Понимаю твое возмущение. Ужасно, что вы с Хасаном не знали правды. Это, конечно, не может послужить никому оправданием, но в те годы в Кабуле предрассудки были порой важнее правды.
Амир-джан, я знаю: в детстве отец был излишне строг к тебе. Ты страдал и старался завоевать его любовь. Мне было тебя очень жалко. Только прими во внимание: отец разрывался между тобой и Хасаном. Он любил вас обоих, но свое чувство к Хасану вынужден был скрывать. И он лишил своей любви также и тебя, законного сына, наследника всего, что он нажил, в том числе и неискупленных грехов. Со временем, когда обида потеряет остроту, ты поймешь: в тебе отец видел себя. Он был безжалостен к самому себе, а значит, и к тебе тоже. Оба вы на своей шкуре познали, что такое муки совести.
Невозможно описать всю глубину и беспросветность моего отчаяния, когда до меня дошла весть о его кончине. Я любил его как друга и как прекрасного человека. Хочу, чтобы ты понял: в своем раскаянии отец совершил массу добрых дел. Он щедро раздавал милостыню, построил приют, помогал друзьям деньгами… Порой мне кажется, что всем этим он старался искупить свой грех, и преуспел в этом.
Знаю, Бог милостив. Он простит и твоего отца, и меня, и тебя. Так прости же и ты – отца, если сможешь, меня, если захочешь. Но самое главное, прости себя самого.
Тебе понадобятся деньги, воспользуйся моими. Это почти все, что осталось от моего богатства. На покрытие расходов должно хватить. Они в ячейке одного пешаварского банка, Фарид знает какого. Ключ прилагаю.
Что до меня, то мне пора. Время не ждет. Хочу провести свои последние дни в одиночестве. Не ищи меня. Это моя последняя к тебе просьба.
Да пребудет с тобой Господь.
Твой друг навеки, Рахим.
Я вытер глаза рукавом больничного халата, сложил письмо и спрятал под тюфяк.
Амир, законный сын, наследник всего нажитого, в том числе и неискупленных грехов. Наверное, поэтому в Америке мы с отцом сблизились. Ведь такая перемена. Толкучка, низкооплачиваемая работа, грязноватая квартира – американский вариант саманной хижины… Сына-барчука и сына-слуги больше не было, и это примирило Бабу со мной.
Оба вы на своей шкуре познали, что такое муки совести. Может быть. И на мне, и на отце лежал грех предательства. Только я-то не совершил ничего, чтобы свой грех искупить, только усугубил его. Не бессонницу же считать искуплением.
Какие добрые дела числятся за мной?
Когда появилась медсестра – не Айша, другая, рыжая, только вот имя вылетело из головы, – я попросил ее вколоть мне морфий.
На следующее утро трубку у меня из груди вынули. Арманд разрешил жидкую пищу, и Айша поставила на тумбочку стаканчик с яблочным соком. Я попросил ее принести зеркало. Она сдвинула на лоб свои бифокальные очки и отдернула занавеску. Палату залил солнечный свет.
– Только помните, – предупредила меня Айша, – через пару дней вы будете выглядеть куда лучше. Мой зять в прошлом году попал в аварию и проехался лицом по асфальту. Оно у него стало синее как баклажан. А сейчас все вернулось в норму, прямо кинозвезда Лолливуда[45].
Ее заверения не достигли цели. Как только я взглянул в зеркало, меня пробрала дрожь. Зрелище было такое, будто кто-то взял насос и постарался закачать мне под кожу побольше воздуха. Одни глаза-щелки чего стоят. А рот-то, рот! Просто какой-то раздувшийся кукиш. Все красно-синее, на левой щеке, у подбородка и на лбу швы, нитки… Я попробовал улыбнуться и чуть не завопил от боли.
Старик со сломанной ногой сказал что-то на урду. В ответ я покачал головой. Старик похлопал себя по щекам и усмехнулся беззубой улыбкой.