Бабий ветер
Часть 9 из 27 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
По идее, меня должны были выгнать из парашютного звена. Выгоняли и за менее серьезные провинности. Так навсегда исчезали из поля зрения те, кто самовольничал, выпендривался, не вписывался в коллектив… короче, нарушал аэродромный режим. Меня точно должны были отчислить.
«Разбор полетов» проходил глубоким вечером за закрытыми дверьми, так что мне оставалось одно: забраться на свой панцирный ярус в нашем девчоночьем шиферном домике и попытаться уснуть. К слову сказать, выключилась я мгновенно, хотя перевязанные руки болели, а душу выедала грызучая тоска – но отключилась мгновенно, и снилось мне все то же безжалостное и благословенное небо, и звенящая тишина, и ветер, забивающий рот…
…А потом над ухом гаркнули: «Подъем!» – и весь наш домик вмиг ожил, радостно засуетился, девчонки выпорхнули на улицу: умываться, чистить зубы, проверять парашюты…
Все поглядывали на меня сочувственно, но помалкивали, в душу не лезли. А я понимала: жизнь кончилась, не успев начаться. Вот уеду сейчас на попутке в Киев, и никогда-никогда не увижу больше этих людей, и не почувствую больше сладкого страха высоты и тех считаных, но незабываемых минут блаженного обладания миром, сходящимся к твоим ногам…
Повернулась к стене, вжалась лицом в подушку…
Вдруг зычный сорванный голос:
– Резвина! Тебе особое приглашение требуется?
Это был голос инструктора Сан-Петровича. Он стоял в дверях и строго так на меня смотрел. Даже чуток презрительно.
– Может, тебе сюда самолет подогнать?
О-о-о!!! Еще никогда я так быстро не взлетала со своего панцирного насеста, никогда так шустро не обливалась, обжигаясь ледяной водой, никогда не мчалась так, задыхаясь, к летному полю, на ходу срывая бинты с ладоней; никогда еще не проверяла так тщательно – сама и только сама! – лично мною уложенный парашют…
Потом кое-кто шепотком «конфиденциально» мне поведал, что это он, Сан-Петрович, на совете за меня заступился, а я еще толком и не знала его. Он для меня был просто одним из инструкторов, я тогда и лица его не очень различала. У него, знаешь, внешность была скромная, и рост не то чтоб очень представительный. А я-то деваха рослая, и вообще, заметная была, блондинка натуральная – в маму. А летом еще выгоришь под солнцем, и на голове – пшеничный сноп кудрей, так что вокруг физиономии – золотое сияние. Ну, и этот ореол парашютно-воздушный – он всегда парней привлекал. Поклонников вокруг меня всегда – ты что! – выбирай не хочу…
Я, конечно, была ему страшно благодарна! Подошла после прыжков, бубню что-то типа: «Спасибо вам, Сан-Петрович… если б не вы, Сан-Петрович…»
А он, передразнивая:
– Сан-Петрович, Сан-Петрович!.. Да просто Санёк. Я, может, всего-то лет на пять тебя старше!
И вдруг улыбнулся – да так ярко, так чудесно! Бывает, знаешь, на мрачноватом от природы лице вспыхнет такая вот внезапная улыбка, как раскрывшийся в небе парашют, и ты уже не в силах отойти на шаг от этого человека, и тебе уже по фигу – какой там у него рост или, скажем, ай кью. Я в ту минуту просто оторопела.
– Вот это да, – говорю. – Куда ж ты такую улыбку до сих пор прятал! Это ж обалденный козырь!
Он покраснел, как тринадцатилетний пацан, буркнул:
– Какой еще козырь…
– Да вот, улыбочку предъявил и срубил за раз всех на свете баб!
Ну, тут вижу: мой суровый инструктор аж с лица спал. Глянул мне прямо в глаза, скулы обветренные покраснели, желваки пляшут:
– Каких, к примеру, баб?
– К примеру, меня, – говорю.
Ну, вот.
И больше из того дня я мало что помню – один только безумный бег, как будто мы могли не успеть друг к другу. Он был очень прямой человек, мой Санёк, понимаешь? Беззащитно прямой. Никогда ничего не просчитывал, не берегся, в отношениях с людьми – никакой стратегии, только прямая речь и обнаженное сердце. Там же, не сходя с места, сказал: «Подыхаю, люблю тебя, люблю – давно!» Вот и все.
Помню только, как не заводился его старый «москвичок» и как стояли мы на шоссе, сцепившись руками, так и голосовали, вскидывая обе руки с переплетенными пальцами. И наконец – не помню кто – нас подбросил до города, и мы еще куда-то ехали-ехали на Бессарабку, отпирали ключом дверь коммуналки, где отсутствовал, дай ему бог здоровья, приятель, с которым Санёк снимал комнату напополам…
А вот что отлично помню – так это руки его, моего любимого; его благодарные горячие руки, в которых я взлетала и опускалась, и парила… парила… парила – уже навсегда…
6
…Прости, что не писала. Бывает: накатывает на меня хандра, так что даже звоню на работу и отпрашиваюсь на день. И тогда просто валяюсь, курю, просматриваю старые фотографии… Даю себе крохотный вздох. Ничего, думаю, и не из такого выползала. И точно, выползала же: «Их бин фон айзен».
Ну, так я о Мэри. Ты уже поняла, что для меня он стал таким вот очередным калекой?
Однажды затеял идиотский разговор, доказывая мне, что он не гей, и с полчаса морозил всякую хрень на эту тему. Тогда я не выдержала и огрызнулась: если ты не гей, почему хочешь быть женщиной? Значит, тебя привлекают мужчины? Он замолчал, как споткнулся, и некоторое время сумрачно сидел, повесив нос над стойкой бара, машинально проворачивая серебряное колечко на безымянном пальце своей волосатой лапы. Не нашелся, что ответить, и это понятно: он ни черта не понимал – ни в себе, ни в жизни.
К тому времени мы часто уходили с ним вместе из салона, закрывали его (Мэри топтался рядом, терпеливо пережидая, пока я включу сигнализацию) и по пути к метро заглядывали недалеко тут, в одно местечко, «пропустить по рюмахе», как любил говорить мой папа. Я брала водки с клюквенным соком и непременно со льдом – здесь кладут его кубиками вдоволь, он тает, вода снижает крепость. Легко пьется и шибает не так сильно, как чистая водка, и пить можно долго, пока лед не растает.
А Мэри коктейль брал – популярный нью-йоркский «Лонг-Айленд». Ты знаешь, что это пойло придумали в Америке во времена сухого закона? По виду чай, подается в высоких стаканах, да еще с лимоном. Типа: сижу, чай пью… Полицейские отваливали. Если не пила, попробуй: он крепкий. С пары бокалов можно захмелеть будь здоров, и Мэри хмелел…
Мы садились за стойку, сбоку, поближе к кухне, и минут сорок болтали, потягивая каждый свое. На нейтральные темы он говорил охотно, быстро и временами даже убедительно: проглотил чертову пропасть книг и держал их в голове в полном беспорядке. Понимаешь, манера говорить, перебивая самого себя, странная пунктирная жестикуляция, которой он сам пугался и сбивался, что-то рассказывая, – все это было таким сумбурным, нервным, жалким: сидишь рядом, слушаешь все это, слушаешь… и только вздохнешь – ни черта не разобрать. А он жадно так смотрит тебе в лицо, куда-то в подбородок, и ждет реакции на весь этот бред.
Его прадед Самуил в начале прошлого века приехал из России, вернее, из Украины, из славного Бердичева. Семейная легенда сохранила кое-какие антраша этого явно криминального типа: был он картежником, прохвостом и, видимо, незаурядным сердцеедом. Когда проигрывал крупную сумму, нанимал все экипажи Бердичева – все тринадцать фаэтонов – и до утра разъезжал по городу. В головном экипаже ехал его цилиндр, во втором – сюртук, в третьем – брюки и трость… в четвертом – дорогие кальсоны со штрипками… А в последнем, развалясь на кожаных подушках, ехал сам голый прадед Самуил, распутник и карточный шулер… И всю ночь под терпеливой луной Бердичева разъезжал сей дивный кортеж. Представила картинку? Дарю. Услышав этот апокриф впервые, я пришла в дикий восторг: человек не лишен был метафорической жилки.
В ответ на историю о безумствах Самуила я рассказала папину байку: у папы был свой героический Бердичев, свой любимый город может спать спокойно. И когда рассказывала, представляла отца, с этим его указательным пальцем в потолок; все свои поучительные истории папа излагал с указующим перстом – наверное, перенял жест у меламеда в хедере. Так вот, отец утверждал, что Петлюра обходил Бердичев стороной, ибо соваться в город было опасно: на узкие его улицы выходили еврейские мясники и руками ломали шеи… лошадям! После чего уже разбирались со всадниками.
Мэри слушал, не сводя с меня глаз.
Он мечтал когда-нибудь туда поехать «посмотреть». «Чего тебе там смотреть!» – отмахивалась я. Отговаривала, конечно; представляла его на улицах современного Бердичева в боевой раскраске. Живым бы он оттуда точно не вернулся.
Короче, сидели-болтали…
Там, между прочим, у меня бармен был знакомый, Чак, в смысле Женя; в Союзе – бывший боксер, он здесь начинал вышибалой, потом за стойку переместился. Очень мне симпатизировал (было дело, пришлось уважительно и даже сердечно отказать в свидании) и очень неодобрительно посматривал на Мэри. Однажды, когда тот скрылся за дверьми мужского туалета, сказал мне:
– Не такого провожатого хотелось бы видеть рядом с вами, блондинка! Это что за тип?
– Да так, – говорю, – пацанчик из социальной службы. Когда он со мной, могу ходунки не брать.
Женя-Чак усмехнулся, головой покачал:
– Все юморишь, Галина… А я гляжу на тебя, такую дивную бабу, такая от тебя сила прет… И слушаю бубнеж этого слизняка, и не врубаюсь: на какую тему он те хрен ввинчивает?
– Не ввинчивает, – поправляю, – а отвинчивает.
Смешно: уже тогда мне казалось, что я должна как-то защитить этого моего безобидного обалдуя.
Я и не заметила, как постепенно рассказала ему чуть не всю свою жизнь. Я, когда выпью, совсем не прочь поболтать о себе: моя биография, в сущности, проста до оторопи, скрывать мне нечего: обычная баба, воспитанная своим звероватым веком. А Мэри, при всей издерганности, был, ты знаешь, замечательным слушателем: перебивая самого себя каждую минуту, собеседника он просто боготворил, молча выжидая, когда ему будет позволено вставить слово. И еще: глаза его, такие просяще-покорные за стеклами очков, просто вытягивали душу, словно бы умоляя: не останавливайся, говори, говори…
Так мы и общались. Домой я никогда его не приглашала, никогда не лезла в душу, даже не пыталась навести его на прямой разговор о его инвалидности.
* * *
Понимаешь, мне приходилось часто сталкиваться с геями; среди них изрядная часть парикмахеров, косметологов, массажистов-визажистов. С каждым у меня складывались свои отношения. Иногда вполне дружеские, иногда корректно-вежливые, с двумя-тремя – сдержанно-враждебные. Да нет, нормально я к ним отношусь: живи ты, с кем хочешь. Правда, раздражает их желание разбираться со своими проблемами на юру на колокольне, в обозрении всего земного шара. Вот эти шествия пафосные, флаги на балконах. Так и тянет спросить: ну, и что, ребята, вы хотите этим заявить? Ну, и к чему вам все эти литавры и барабаны в потаенных чащобах человечьих тел?
Ничего не могу с собой поделать. Мне кажется, что у них одна и та же манера себя держать: походка, жесты, интонации и даже тембр голоса. Всегда подмывает спросить – в какую шарм-скул все они ходили, какой гей-колледж заканчивали. Главное, подражая женщинам, они всегда перебарщивают: в жизни женщины так не ходят и так не разговаривают; у меня всегда возникает ощущение, что все они, вне зависимости от национальности, образования, привычек и натуры – особи какого-то третьего пола.
Кое-кто из них, если заходил душевный разговор, рассказывал мне о своих сердечных переживаниях или щемящие истории детства, юности (всегда все очень ярко, на взрыде, на лезвии самоубийства: ведь и правда, раньше им жилось несладко). Среди них встречаются такие образины, страшно глянуть… а смотришь, у этого квазимодо симпатичный и заботливый партнер – любая баба сдохнет от зависти! Вот уж где я ничего не могла понять и до сих пор не понимаю.
Но Мэри… он, знаешь, из какой-то другой оперы. Никогда не затевает никаких страдательных разговоров «за любовь», никогда не рассказывает рвущих душу историй, словно вообще не подозревает о том, как все оно бывает в жизни… Сейчас-то я понимаю: скорее всего, он виржин (прости: девственник); скорее всего, в его за сорок у него никогда никого не было. Поди разберись, может, он и рехнулся на этой почве?
Учти, что тогда я еще ничего не знала о Генри. Хотя подозревала, что все истории жизни, которые Мэри вываливал мне за стойкой между коктейлями, могли оказаться полным фуфлом…
* * *
…Постараюсь ответить на твой вопрос – в какую рюмочную или бар могут зайти твои герои.
Давай отведем их на Брайтон.
Брайтон – район немаленький, назван по имени пляжа (или пляж по его имени – уже не ясно). Но сегодня в Брайтон условно входят и другие районы/кварталы – Кингз-хайвей, Шипсхед-Бей…
Понимаешь, баров или рюмочных в чистом виде в Америке (и на Брайтоне) не существует. Есть ночные клубы, рестораны. Причем многие из этих заведений, громко названных ресторанами, – по сути своей, по ценам, по интерьеру и качеству услуг, в общем-то, не что иное, как рюмочные. Есть еще Lounge – это нечто вроде бара в его европейском виде, только более изысканный: столики, небольшие диваны-кресла. Ну, и музыка там обычно звучит расслабляющая, такая… чувственная, латиноамериканская. Она так и называется – Lounge music.
На Манхэттене есть и русские рестораны, очень известные, можешь глянуть в интернете: Russian Samovar, Rumochnaya, Maria Ivanovna… Я их не люблю – шумно там и многолюдно, вечная толкотня.
А на Брайтоне… За многие годы бессменными остались лишь несколько марок: ресторан «Татьяна», кафе «Волна». Расположены они по соседству, прямо на деревянной набережной – знаменитом «бордвоке», променаде Ригельмана, – я писала тебе, что вижу его из своих окон? – который тянется вдоль песчаной полосы пляжей от Брайтон-Бич до Кони-Айленда с Сигейтом. В хорошую погоду столики выносятся наружу и выставляются в четыре ряда. В жаркий летний вечер, когда солнце опускается за искрящую линию горизонта, все столики обсижены публикой: океанский закат под хорошим горчичным соусом… это во все времена был наилучший аттракцион.
В заведениях этих, как правило, несколько помещений: залы торжеств, терраса (зимой крытая), да и просто уголки для забежать-тяпнуть. Все дешево и сердито, однако вид на океан! – против этого не попрешь, это в цене никогда не падает. Тут всегда можно встретить знакомых или просто завязать беседу с кем-нибудь из старичков, в любое время дня оккупирующих скамейки под старыми ажурными фонарями. И вообще, это прекрасное место для наблюдения за «цветом» эмиграции: все ходят, выпятив грудь, исполненные чувства собственной значимости, даже чуточку напористо. Старички (уходящая натура) все бодрые и политически подкованные. В них еще можно разглядеть приметы советского прошлого: золотые зубы, гамаши, трико с пузырями на коленях; как и где это все сохранялось, почему до сих пор в ходу – никому не известно…