Американские боги
Часть 17 из 107 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А я отца никогда не видела. Я спала.
— Это что, болезнь такая?
Она не ответила. И ее как будто передернуло легкой дрожью — если то была дрожь, если он вообще мог что-то разглядеть в темноте.
— Так ты хотел знать, на что я смотрела?
— На Большой Ковш.
Она подняла руку, чтобы указать на созвездие, и ветер снова облепил ее тело тонким полотном сорочки. На секунду сквозь белый хлопок проступили соски, настолько четко, что каждый маленький пупырышек на ареоле стал виден ясно, как днем. Тень пробила дрожь.
— Ее называют Повозкой Одина. И Большой Медведицей. Там, откуда мы приехали, верят в то, что есть нечто такое, не бог, но нечто наподобие бога, очень плохое, и он прикован к небу цепями, между этих звезд. И если он сорвется с цепей, то сожрет весь свет. И поэтому три сестры должны постоянно смотреть на небо, весь день и всю ночь. Если он сорвется с цепей, этот небесный зверь, то миру конец. Пф! — и нет его.
— И что, люди действительно в это верят?
— Раньше верили. Давным-давно.
— И вы пытались рассмотреть между звездами это чудище?
— Ну, что-то вроде того. Да, пыталась.
Он улыбнулся. Если бы не этот холод, подумал он, было бы полное впечатление, что я сплю и вижу сны. Потому что в действительности такого просто не бывает.
— А можно задать вам вопрос сколько вам лет? Судя по всему, обе сестры гораздо старше вас.
Она кивнула.
— Я самая младшая. Зоря Утренняя родилась на восходе солнца, Зоря Вечерняя на закате, а я — в полночь. Я полуночная сестра: Зоря Полуночная. Ты женат?
— Моя жена умерла. Погибла на прошлой неделе в автомобильной катастрофе. Вчера были похороны.
— Мне очень жаль.
— А вчера ночью она приходила повидаться со мной. — Выговорить эти слова оказалось легче легкого: в этой темноте, в этом лунном свете они уже не казались настолько невероятными, как днем.
— Ты спросил ее, что ей нужно?
— Нет. В общем, нет.
— А стоило, пожалуй. Самый правильный вопрос, который нужно задавать мертвым. Иногда они отвечают. Зоря Вечерняя сказала, что ты играл с Чернобогом в шашки?
— Ага. И он выиграл право расколоть мне череп молотом.
— В былые времена людей для этого уводили высоко в горы. На самые кручи. И разбивали голову камнем. В честь Чернобога.
Тень огляделся. Нет, на крыше, кроме них, никого не было.
Зоря Полуночная рассмеялась.
— Глупый, да нет его здесь! К тому же, ты ведь тоже выиграл свою партию. И он не сможет нанести свой удар, пока это все не кончится. Он сам так сказал. Ты поймешь, когда настанет этот миг. Как те коровы, которых он убивал. Они всегда все понимали заранее. А иначе — какой бы во всем этом был смысл?
— У меня такое чувство, — сказал ей Тень, — словно я попал в какой-то другой мир, в котором действует совершенно иная логика. Свои правила. Как будто спишь и понимаешь, что есть тут такие правила, которые ни в коем случае нельзя нарушать. Даже если ты понятия не имеешь, что это за правила. И я просто пытаюсь под них подстроиться, понимаете?
— Понимаю, — сказала она и взяла его за руку: ладонь у нее была холодная как лед. — Один раз тебе уже дали защиту. Дали тебе само солнце. Но ты его уже потерял. Отдал его. А я могу тебе предложить защиту куда более слабую. Вместо отца — дочь. Но всякая помощь — в помощь. Ведь правда?
Холодный ветер перебирал ее белые волосы, то и дело забрасывая прядки на лицо.
— Мне теперь с вами что, драться предстоит? Или в шашки играть?
— Тебе даже целовать меня и то не придется, — ответила она. — Просто возьми у меня луну, и все.
— Как?
— Возьми луну.
— Я не понимаю.
— Смотри, — сказала Зоря Полуночная. Она подняла левую руку и расставила большой и указательный пальцы так, что луна оказалась словно бы зажатой между ними. И — как будто сорвала ее с ветки, быстрым ловким движением. На долю секунды ему и впрямь показалось, что она сняла луну с неба, но — нет, луна сияла на прежнем месте, а когда Зоря Полуночная раскрыла ладонь, между большим и указательным пальцами у нее оказался серебряный доллар с профилем Свободы.
— Красивый номер, — сказал Тень. — Даже и заметить не успел, когда и как вы его переправили в ладонь. И на последнем этапе тоже — не уследил.
— Я никуда ее не переправляла, — сказала она. — Я просто взяла ее, и все. А теперь отдам тебе, для сохранности. Держи. И никому не отдавай.
Она вложила ему доллар в правую руку и свела пальцы. Монета была совершенно ледяная на ощупь. Зоря Полуночная подалась вперед, опустила ему пальцами веки и поцеловала, легонько, по разу в каждый глаз.
Тень проснулся на диване, одетым. В узком косом луче солнечного света, который пробивался через окно, танцевали пылинки.
Он встал и подошел к окну. При дневном освещении комната показалась ему куда более тесной.
Еще с прошлой ночи в нем жила какая-то мысль и не давала ему покоя, и вот теперь, после того как он высунулся в окно и огляделся по сторонам, мысль эта предстала перед ним со всей ясностью. За окном не было никакой пожарной лестницы; не было ни балкона, ни ржавых металлических ступеней.
И тем не менее в руке у него был зажат — плотно зажат — серебряный доллар 1922 года, с профилем Свободы, гладкий и блестящий, словно его только что отчеканили.
— А, встал уже! — Дверь приоткрылась и в образовавшейся щели показалась голова Среды. — Вот и славно. Кофе будешь? Сейчас пойдем грабить банк.
Прибытие в Америку
1721 год
Самое важное, что необходимо понять в американской истории, — записал мистер Ибис в свой толстый, в кожаном переплете дневник, — есть совершенно фиктивный, выдуманный ее характер: перед нами не более чем набросок, сделанный карандашом для детей или для прочей не слишком разборчивой публики. По большей части она остается неосмысленной, неотрефлексированной, неизученной — это скорее некритическая репрезентация факта, нежели сам факт. Иначе говоря, изящная словесность, — продолжил он, помедлив немного, дабы обмакнуть перо в чернильницу и собраться с мыслями, — примером которой может служить история о том, что первопроходцами в Америке были пилигримы, которые приехали сюда в поисках мест, где они могли бы свободно исповедовать свою веру; о том, как они приехали сюда, взрастили хлеб свой и детей своих, и заполнили пустую землю.
По правде говоря, американские колонии были местом, где могли бесследно раствориться разного рода отбросы общества — и заставить забыть о себе. В те дни, когда в Лондоне за кражу двенадцати пенни можно было отправиться на виселицу, на Тайбернское дерево о трех вершинах,[15] Америка стала символом милосердия, возможности получить еще один шанс. Впрочем, условия перевозки заключенных были таковы, что некоторые предпочитали честно прыгнуть с безлистого ствола и станцевать на воздушном паркете, пока не кончится сей быстрый танец. Приговор так и звучал: ссылка. Ссылка на пять, на десять лет, пожизненная.
Вас продавали капитану корабля, и в трюмах судна, набитого битком, точь-в-точь как невольничье, вы совершали путешествие либо в Северо-Американские колонии, либо в Вест-Индию; там капитан продавал вас в качестве сервента[16] человеку, который выбивал из вашей шкуры каждое вложенное пенни, пока не истекал срок контракта. Но зато вам по крайней мере не приходилось ждать смертной казни в английской тюрьме (ибо тюрьма в те времена представляла собой место, где человек дожидался освобождения, ссылки или повешения: к отсидке никого не приговаривали), а потом пред вами открывался новый мир, полный неисследованных возможностей. Имелась в вашем распоряжении еще и возможность подкупить капитана, с тем чтобы он отвез вас обратно в Англию до истечения срока контракта. Попадались люди, которые именно так и поступали. И если власти ловили вас на обратном пути — или если находился старый враг или старый друг, который числил за вами должок, а потом вы попадались ему на глаза, и он сообщал об этом куда следует, — вас просто вешали, не моргнув глазом.
Все это напомнило мне, — продолжил он, помедлив немного для того, чтобы заново наполнить вделанную в стол чернильницу, достав для этой цели из шкафчика бутылку с умбровыми чернилами, а потом, обмакнув еще раз в чернильницу перо, — о жизненном пути Эсси Трегован, которая появилась на свет в продуваемой всеми ветрами корнуолльской горной деревушке, на юго-западе Англии, где семейство ее обитало с незапамятных времен. Отец у нее был рыбак, а кроме того — поговаривали — был у него и еще один промысел: развешивать в самые бурные ночи на самых опасных скалах фонари и заманивать тем самым корабли на рифы, в надежде поживиться выброшенным на берег грузом. Мать Эсси работала в услужении у местного сквайра кухаркой, и Эсси с двенадцати лет тоже поступила туда на работу, судомойкой. Она была маленькая и тощая, с огромными карими глазищами и темно-каштановыми волосами; работница из нее была так себе, зато она вечно была тут как тут, стоило только появиться в доме человеку, способному рассказать добрую историю или сказку: про пикси[17] и спригганов,[18] про черных болотных собак и девушек-тюленей из Пролива. Сам сквайр над подобными суевериями только смеялся, но прислуга каждую ночь выставляла за порог фарфоровое блюдечко с самым что ни на есть цельным молоком — для пикси.
Прошло несколько лет, и Эсси перестала быть маленькой и тощей; везде, где нужно, тело ее налилось и округлилось, как волны на зеленом море, карие глаза так и брызгали искрами смеха, а волосы вились и разлетались прядями по сторонам. Особенный огонь загорался в ее глазах, когда где-то поблизости появлялся Бартломью, восемнадцатилетний сын сквайра, который как раз об эту пору вернулся домой из Рагби;[19] вот она и отправилась однажды ночью к стоячему камню на краю леса, и оставила на этом камне кусок хлеба, который Бартломью надкусил, но не доел, — а перед тем отрезала прядь собственных волос и обмотала этот хлеб волосами. И надо же такому случиться, что на следующий же день, когда она выгребала золу из камина в спальне у Бартломью, он сам подошел и заговорил с ней, и смотрел на нее более чем выразительно, и глаза у него были — опасные глаза, синие-синие, как небо перед бурей.
Очень опасные у него были глаза, говорила потом Эсси.
Недолгое время спустя Бартломью уехал в Оксфорд, а Эсси выгнали из дому вон, как только ее положение сделалось очевидным. Впрочем, ребенок родился мертвым, и в качестве знака особого благорасположения к матери Эсси, — а та была очень хорошей кухаркой — жена сквайра уговорила-таки мужа вернуть бывшую горничную на ее самое первое место, в судомойки.
Однако любовь Эсси к Бартломью обернулась ненавистью ко всему его семейству; не прошло и года, как она обзавелась новым ухажером, человеком с весьма сомнительной репутацией. Жил он в соседней деревне и звали его Джозайя Хорнер. И вот однажды ночью, когда вся семья отошла ко сну, Эсси встала и отворила заднюю дверь, чтобы впустить в дом своего любовника. И пока все спали, он обчистил дом.
Сразу возникло подозрение, что к ограблению причастен кто-то из домашних, потому что этот кто-то должен был открыть дверь изнутри (а жена сквайра точно помнила, как сама затворяла засов), а также иметь представление о том, где сквайр держал столовое серебро и где находится ящик, в котором лежали золотые монеты и векселя. И все же Эсси настолько отчаянно все отрицала, что ее совершенно ни в чем не подозревали до тех самых пор, пока мистера Джозайя Хорнера не задержали в эксетерской лавчонке при попытке обналичить один из принадлежавших сквайру векселей.
Дело Хорнера слушалось на местном выездном заседании суда присяжных, который и постановил, выражаясь довольно жестким, но точным языком того времени, списать его со счетов, а вот над Эсси судья сжалился — в силу ее нежного возраста, а также густых каштановых волос — и приговорил ее к семи годам ссылки. Отправить в Америку ее должны были на судне под названием «Нептун», командовал которым некий капитан Кларк. Итак, Эсси держала путь в Каролину; однако по дороге туда она — по предварительному умыслу — вступила в сговор с вышеупомянутым капитаном, коего и убедила отвезти ее обратно в Англию в качестве собственной капитана Кларка законной супруги, а также доставить ее в дом капитановой матери, в городе Лондоне, где ее решительно никто не знал. Обратное путешествие, после того как живой груз был обменян на табак и хлопок, прошел под знаком полного и счастливого согласия любящих сердец; капитан и его новообретенная невеста, подобно двум голубкам или паре порхающих бабочек, были не в силах друг от друга оторваться и едва ли не ежеминутно обменивались нежными прикосновениями, маленькими подарками и ласковыми словами.
По прибытии в Лондон капитан Кларк поселил Эсси в доме своей матери, которая обращалась с ней так, как подобает обращаться с молодой женой сына. Восемь недель спустя «Нептун» отправился в очередное плавание, и прекрасная новобрачная с каштановыми волосами на прощанье помахала с пирса мужу. После чего юная особа вернулась в дом свекрови и там, воспользовавшись отсутствием пожилой женщины, присвоила отрез шелка и серебряную кружку, где почтенная дама хранила пуговицы; прикарманив вышеперечисленные предметы, Эсси растворилась в лондонских трущобах.
За последующие два года Эсси сделалась профессиональной воровкой, специалисткой по магазинным кражам, чьи широкие юбки скрывали великое множество различных прегрешений, состоявших по большей части из краденых отрезов шелка и кружев, — и жила она полноценной насыщенной жизнью. Из всех превратностей судьбы Эсси умудрялась выходить как ни в чем не бывало и благодарила за это тех самых существ, о которых ей рассказывали еще в детстве, а именно пикси (чье влияние распространялось и на город Лондон, в этом она была свято уверена), и каждый вечер выставляла за окошко деревянную миску с молоком, пусть даже все ее товарки и покатывались над ней со смеху; хорошо смеется тот, кто смеется последним: товарки рано или поздно подхватывали сифон или триппер, а Эсси по-прежнему отличалась самым что ни на есть цветущим здоровьем.
Она уже год как стеснялась своего двадцатого дня рождения, когда судьба нанесла ей коварный удар: она сидела в трактире «Перекрещенные вилки» в Белл-ярде, позади Флит-стрит, и вдруг туда вошел молодой человек, прямиком из университета, и уселся поближе к огоньку. Ого! Этакого каплуна грех не ощипать, думает про себя Эсси, садится с ним рядом и начинает рассказывать ему о том, какой он замечательный, — а одной рукой уже гладит ему колено, в то время как другая ее рука, куда более осторожно, отправляется на поиски карманных часов. И вдруг он смотрит ей прямо в глаза, и сердечко у нее подпрыгивает в груди, а потом падает в бездну, потому что глаза у него той самой пронзительной голубизны, какая бывает в небе перед бурей, и вот уже мастер Бартломью называет ее по имени.
Ее отвезли в Ньюгейт по обвинению в том, что она самовольно вернулась из ссылки. Выслушав обвинительный приговор, Эсси не удивила ровным счетом никого из присутствующих, представив в качестве последнего аргумента в свою защиту вздувшийся живот: впрочем, городские матроны, к помощи которых обычно прибегали в такого рода случаях (как правило, диагноз не подтверждался), все-таки испытали порядочный шок, когда им против воли пришлось-таки признать, что Эсси и впрямь ждет ребенка, назвать отца которого Эсси отказалась наотрез.
Смертный приговор был повторно заменен ссылкой, на сей раз пожизненной.
Теперь она отправилась в путь на «Русалке», трюмы которой набили двумя сотнями ссыльных, и было там людям тесно, как откормленным свиньям в телеге, по дороге на рынок. Дизентерия и лихорадка свирепствовали вовсю; места не хватало даже на то, чтобы сесть, не говоря уже о том, чтобы лечь; в кормовой части трюма умерла родами женщина, а поскольку людей в трюм набили столько, что даже передать ее тело к люку не было никакой возможности, то и ее саму, и ребенка просто выпихнули наружу в крохотный кормовой порт, прямиком в бурное зеленое море. Эсси и сама была на восьмом месяце, и просто удивительно, как она умудрилась сохранить ребенка — тем не менее она его сохранила.
Всю оставшуюся жизнь ее будут преследовать ночные кошмары: ей будет сниться время, которое она провела в трюме «Русалки», она будет просыпаться с криком и чувствовать в глотке затхлую трюмную вонь.
«Русалка» бросила якорь в Норфолке, в Вирджинии, и контракт Эсси был выкуплен «мелким плантатором», специализировавшимся на выращивании табака фермером по имени Джон Ричардсон, у которого жена умерла от родильной горячки через неделю после того, как произвела на свет ребенка, и которому по этой причине нужна была разом кормилица и прислуга, способная выполнять все работы по дому.
Вот так и вышло, что новорожденный сынишка Эсси, которого она назвала Энтони, в память, по ее словам, о покойном муже, отце несчастного младенца (она отдавала себе отчет в том, что опровергнуть ее утверждение здесь некому, да к тому же, кто знает, вдруг она и в самом деле встречалась некогда с каким-нибудь Энтони), сосал материнскую грудь вместе с Филлидой Ричардсон, и хозяйский ребенок всегда получал грудь первым, так что девочка выросла здоровой, высокой и стройной, а вот собственный сын Эсси, который получал только то, что осталось, выдался хилым и рахитичным.
И вместе с молоком Эсси дети, по мере того как росли, впитывали ее сказки: о стукачиках[20] и синих колпачках,[21] которые живут в шахтах; о Букке,[22] самом пакостном из всех корнуолльских духов, гораздо более опасном, чем рыжеволосые, с курносыми носами пикси, — для которого первую пойманную рыбу всегда оставляют на камнях в зоне прилива, а в поле, в пору созревания пшеницы — свежевыпеченную ковригу хлеба, чтобы обеспечить добрый урожай; рассказывала она им и про яблоневых дедов — про старые яблони, которые время от времени, когда к ним возвращается память, умеют разговаривать, и которые нужно подкармливать первым сидром, полученным с нового урожая, и сидр этот нужно лить им в корни на самом повороте года — если, конечно, хочешь, чтобы и на следующий год урожай был хорошим. Она рассказывала им, мелодично, на традиционный корнуолльский лад растягивая гласные, каких деревьев следует опасаться, и пела специально для этого существующую песенку:
Ярым гневом пышет дуб,
Тяжкой думой вязнет вяз,
Те, кто ходит по ночам —
У ракитника в руках.
— Это что, болезнь такая?
Она не ответила. И ее как будто передернуло легкой дрожью — если то была дрожь, если он вообще мог что-то разглядеть в темноте.
— Так ты хотел знать, на что я смотрела?
— На Большой Ковш.
Она подняла руку, чтобы указать на созвездие, и ветер снова облепил ее тело тонким полотном сорочки. На секунду сквозь белый хлопок проступили соски, настолько четко, что каждый маленький пупырышек на ареоле стал виден ясно, как днем. Тень пробила дрожь.
— Ее называют Повозкой Одина. И Большой Медведицей. Там, откуда мы приехали, верят в то, что есть нечто такое, не бог, но нечто наподобие бога, очень плохое, и он прикован к небу цепями, между этих звезд. И если он сорвется с цепей, то сожрет весь свет. И поэтому три сестры должны постоянно смотреть на небо, весь день и всю ночь. Если он сорвется с цепей, этот небесный зверь, то миру конец. Пф! — и нет его.
— И что, люди действительно в это верят?
— Раньше верили. Давным-давно.
— И вы пытались рассмотреть между звездами это чудище?
— Ну, что-то вроде того. Да, пыталась.
Он улыбнулся. Если бы не этот холод, подумал он, было бы полное впечатление, что я сплю и вижу сны. Потому что в действительности такого просто не бывает.
— А можно задать вам вопрос сколько вам лет? Судя по всему, обе сестры гораздо старше вас.
Она кивнула.
— Я самая младшая. Зоря Утренняя родилась на восходе солнца, Зоря Вечерняя на закате, а я — в полночь. Я полуночная сестра: Зоря Полуночная. Ты женат?
— Моя жена умерла. Погибла на прошлой неделе в автомобильной катастрофе. Вчера были похороны.
— Мне очень жаль.
— А вчера ночью она приходила повидаться со мной. — Выговорить эти слова оказалось легче легкого: в этой темноте, в этом лунном свете они уже не казались настолько невероятными, как днем.
— Ты спросил ее, что ей нужно?
— Нет. В общем, нет.
— А стоило, пожалуй. Самый правильный вопрос, который нужно задавать мертвым. Иногда они отвечают. Зоря Вечерняя сказала, что ты играл с Чернобогом в шашки?
— Ага. И он выиграл право расколоть мне череп молотом.
— В былые времена людей для этого уводили высоко в горы. На самые кручи. И разбивали голову камнем. В честь Чернобога.
Тень огляделся. Нет, на крыше, кроме них, никого не было.
Зоря Полуночная рассмеялась.
— Глупый, да нет его здесь! К тому же, ты ведь тоже выиграл свою партию. И он не сможет нанести свой удар, пока это все не кончится. Он сам так сказал. Ты поймешь, когда настанет этот миг. Как те коровы, которых он убивал. Они всегда все понимали заранее. А иначе — какой бы во всем этом был смысл?
— У меня такое чувство, — сказал ей Тень, — словно я попал в какой-то другой мир, в котором действует совершенно иная логика. Свои правила. Как будто спишь и понимаешь, что есть тут такие правила, которые ни в коем случае нельзя нарушать. Даже если ты понятия не имеешь, что это за правила. И я просто пытаюсь под них подстроиться, понимаете?
— Понимаю, — сказала она и взяла его за руку: ладонь у нее была холодная как лед. — Один раз тебе уже дали защиту. Дали тебе само солнце. Но ты его уже потерял. Отдал его. А я могу тебе предложить защиту куда более слабую. Вместо отца — дочь. Но всякая помощь — в помощь. Ведь правда?
Холодный ветер перебирал ее белые волосы, то и дело забрасывая прядки на лицо.
— Мне теперь с вами что, драться предстоит? Или в шашки играть?
— Тебе даже целовать меня и то не придется, — ответила она. — Просто возьми у меня луну, и все.
— Как?
— Возьми луну.
— Я не понимаю.
— Смотри, — сказала Зоря Полуночная. Она подняла левую руку и расставила большой и указательный пальцы так, что луна оказалась словно бы зажатой между ними. И — как будто сорвала ее с ветки, быстрым ловким движением. На долю секунды ему и впрямь показалось, что она сняла луну с неба, но — нет, луна сияла на прежнем месте, а когда Зоря Полуночная раскрыла ладонь, между большим и указательным пальцами у нее оказался серебряный доллар с профилем Свободы.
— Красивый номер, — сказал Тень. — Даже и заметить не успел, когда и как вы его переправили в ладонь. И на последнем этапе тоже — не уследил.
— Я никуда ее не переправляла, — сказала она. — Я просто взяла ее, и все. А теперь отдам тебе, для сохранности. Держи. И никому не отдавай.
Она вложила ему доллар в правую руку и свела пальцы. Монета была совершенно ледяная на ощупь. Зоря Полуночная подалась вперед, опустила ему пальцами веки и поцеловала, легонько, по разу в каждый глаз.
Тень проснулся на диване, одетым. В узком косом луче солнечного света, который пробивался через окно, танцевали пылинки.
Он встал и подошел к окну. При дневном освещении комната показалась ему куда более тесной.
Еще с прошлой ночи в нем жила какая-то мысль и не давала ему покоя, и вот теперь, после того как он высунулся в окно и огляделся по сторонам, мысль эта предстала перед ним со всей ясностью. За окном не было никакой пожарной лестницы; не было ни балкона, ни ржавых металлических ступеней.
И тем не менее в руке у него был зажат — плотно зажат — серебряный доллар 1922 года, с профилем Свободы, гладкий и блестящий, словно его только что отчеканили.
— А, встал уже! — Дверь приоткрылась и в образовавшейся щели показалась голова Среды. — Вот и славно. Кофе будешь? Сейчас пойдем грабить банк.
Прибытие в Америку
1721 год
Самое важное, что необходимо понять в американской истории, — записал мистер Ибис в свой толстый, в кожаном переплете дневник, — есть совершенно фиктивный, выдуманный ее характер: перед нами не более чем набросок, сделанный карандашом для детей или для прочей не слишком разборчивой публики. По большей части она остается неосмысленной, неотрефлексированной, неизученной — это скорее некритическая репрезентация факта, нежели сам факт. Иначе говоря, изящная словесность, — продолжил он, помедлив немного, дабы обмакнуть перо в чернильницу и собраться с мыслями, — примером которой может служить история о том, что первопроходцами в Америке были пилигримы, которые приехали сюда в поисках мест, где они могли бы свободно исповедовать свою веру; о том, как они приехали сюда, взрастили хлеб свой и детей своих, и заполнили пустую землю.
По правде говоря, американские колонии были местом, где могли бесследно раствориться разного рода отбросы общества — и заставить забыть о себе. В те дни, когда в Лондоне за кражу двенадцати пенни можно было отправиться на виселицу, на Тайбернское дерево о трех вершинах,[15] Америка стала символом милосердия, возможности получить еще один шанс. Впрочем, условия перевозки заключенных были таковы, что некоторые предпочитали честно прыгнуть с безлистого ствола и станцевать на воздушном паркете, пока не кончится сей быстрый танец. Приговор так и звучал: ссылка. Ссылка на пять, на десять лет, пожизненная.
Вас продавали капитану корабля, и в трюмах судна, набитого битком, точь-в-точь как невольничье, вы совершали путешествие либо в Северо-Американские колонии, либо в Вест-Индию; там капитан продавал вас в качестве сервента[16] человеку, который выбивал из вашей шкуры каждое вложенное пенни, пока не истекал срок контракта. Но зато вам по крайней мере не приходилось ждать смертной казни в английской тюрьме (ибо тюрьма в те времена представляла собой место, где человек дожидался освобождения, ссылки или повешения: к отсидке никого не приговаривали), а потом пред вами открывался новый мир, полный неисследованных возможностей. Имелась в вашем распоряжении еще и возможность подкупить капитана, с тем чтобы он отвез вас обратно в Англию до истечения срока контракта. Попадались люди, которые именно так и поступали. И если власти ловили вас на обратном пути — или если находился старый враг или старый друг, который числил за вами должок, а потом вы попадались ему на глаза, и он сообщал об этом куда следует, — вас просто вешали, не моргнув глазом.
Все это напомнило мне, — продолжил он, помедлив немного для того, чтобы заново наполнить вделанную в стол чернильницу, достав для этой цели из шкафчика бутылку с умбровыми чернилами, а потом, обмакнув еще раз в чернильницу перо, — о жизненном пути Эсси Трегован, которая появилась на свет в продуваемой всеми ветрами корнуолльской горной деревушке, на юго-западе Англии, где семейство ее обитало с незапамятных времен. Отец у нее был рыбак, а кроме того — поговаривали — был у него и еще один промысел: развешивать в самые бурные ночи на самых опасных скалах фонари и заманивать тем самым корабли на рифы, в надежде поживиться выброшенным на берег грузом. Мать Эсси работала в услужении у местного сквайра кухаркой, и Эсси с двенадцати лет тоже поступила туда на работу, судомойкой. Она была маленькая и тощая, с огромными карими глазищами и темно-каштановыми волосами; работница из нее была так себе, зато она вечно была тут как тут, стоило только появиться в доме человеку, способному рассказать добрую историю или сказку: про пикси[17] и спригганов,[18] про черных болотных собак и девушек-тюленей из Пролива. Сам сквайр над подобными суевериями только смеялся, но прислуга каждую ночь выставляла за порог фарфоровое блюдечко с самым что ни на есть цельным молоком — для пикси.
Прошло несколько лет, и Эсси перестала быть маленькой и тощей; везде, где нужно, тело ее налилось и округлилось, как волны на зеленом море, карие глаза так и брызгали искрами смеха, а волосы вились и разлетались прядями по сторонам. Особенный огонь загорался в ее глазах, когда где-то поблизости появлялся Бартломью, восемнадцатилетний сын сквайра, который как раз об эту пору вернулся домой из Рагби;[19] вот она и отправилась однажды ночью к стоячему камню на краю леса, и оставила на этом камне кусок хлеба, который Бартломью надкусил, но не доел, — а перед тем отрезала прядь собственных волос и обмотала этот хлеб волосами. И надо же такому случиться, что на следующий же день, когда она выгребала золу из камина в спальне у Бартломью, он сам подошел и заговорил с ней, и смотрел на нее более чем выразительно, и глаза у него были — опасные глаза, синие-синие, как небо перед бурей.
Очень опасные у него были глаза, говорила потом Эсси.
Недолгое время спустя Бартломью уехал в Оксфорд, а Эсси выгнали из дому вон, как только ее положение сделалось очевидным. Впрочем, ребенок родился мертвым, и в качестве знака особого благорасположения к матери Эсси, — а та была очень хорошей кухаркой — жена сквайра уговорила-таки мужа вернуть бывшую горничную на ее самое первое место, в судомойки.
Однако любовь Эсси к Бартломью обернулась ненавистью ко всему его семейству; не прошло и года, как она обзавелась новым ухажером, человеком с весьма сомнительной репутацией. Жил он в соседней деревне и звали его Джозайя Хорнер. И вот однажды ночью, когда вся семья отошла ко сну, Эсси встала и отворила заднюю дверь, чтобы впустить в дом своего любовника. И пока все спали, он обчистил дом.
Сразу возникло подозрение, что к ограблению причастен кто-то из домашних, потому что этот кто-то должен был открыть дверь изнутри (а жена сквайра точно помнила, как сама затворяла засов), а также иметь представление о том, где сквайр держал столовое серебро и где находится ящик, в котором лежали золотые монеты и векселя. И все же Эсси настолько отчаянно все отрицала, что ее совершенно ни в чем не подозревали до тех самых пор, пока мистера Джозайя Хорнера не задержали в эксетерской лавчонке при попытке обналичить один из принадлежавших сквайру векселей.
Дело Хорнера слушалось на местном выездном заседании суда присяжных, который и постановил, выражаясь довольно жестким, но точным языком того времени, списать его со счетов, а вот над Эсси судья сжалился — в силу ее нежного возраста, а также густых каштановых волос — и приговорил ее к семи годам ссылки. Отправить в Америку ее должны были на судне под названием «Нептун», командовал которым некий капитан Кларк. Итак, Эсси держала путь в Каролину; однако по дороге туда она — по предварительному умыслу — вступила в сговор с вышеупомянутым капитаном, коего и убедила отвезти ее обратно в Англию в качестве собственной капитана Кларка законной супруги, а также доставить ее в дом капитановой матери, в городе Лондоне, где ее решительно никто не знал. Обратное путешествие, после того как живой груз был обменян на табак и хлопок, прошел под знаком полного и счастливого согласия любящих сердец; капитан и его новообретенная невеста, подобно двум голубкам или паре порхающих бабочек, были не в силах друг от друга оторваться и едва ли не ежеминутно обменивались нежными прикосновениями, маленькими подарками и ласковыми словами.
По прибытии в Лондон капитан Кларк поселил Эсси в доме своей матери, которая обращалась с ней так, как подобает обращаться с молодой женой сына. Восемь недель спустя «Нептун» отправился в очередное плавание, и прекрасная новобрачная с каштановыми волосами на прощанье помахала с пирса мужу. После чего юная особа вернулась в дом свекрови и там, воспользовавшись отсутствием пожилой женщины, присвоила отрез шелка и серебряную кружку, где почтенная дама хранила пуговицы; прикарманив вышеперечисленные предметы, Эсси растворилась в лондонских трущобах.
За последующие два года Эсси сделалась профессиональной воровкой, специалисткой по магазинным кражам, чьи широкие юбки скрывали великое множество различных прегрешений, состоявших по большей части из краденых отрезов шелка и кружев, — и жила она полноценной насыщенной жизнью. Из всех превратностей судьбы Эсси умудрялась выходить как ни в чем не бывало и благодарила за это тех самых существ, о которых ей рассказывали еще в детстве, а именно пикси (чье влияние распространялось и на город Лондон, в этом она была свято уверена), и каждый вечер выставляла за окошко деревянную миску с молоком, пусть даже все ее товарки и покатывались над ней со смеху; хорошо смеется тот, кто смеется последним: товарки рано или поздно подхватывали сифон или триппер, а Эсси по-прежнему отличалась самым что ни на есть цветущим здоровьем.
Она уже год как стеснялась своего двадцатого дня рождения, когда судьба нанесла ей коварный удар: она сидела в трактире «Перекрещенные вилки» в Белл-ярде, позади Флит-стрит, и вдруг туда вошел молодой человек, прямиком из университета, и уселся поближе к огоньку. Ого! Этакого каплуна грех не ощипать, думает про себя Эсси, садится с ним рядом и начинает рассказывать ему о том, какой он замечательный, — а одной рукой уже гладит ему колено, в то время как другая ее рука, куда более осторожно, отправляется на поиски карманных часов. И вдруг он смотрит ей прямо в глаза, и сердечко у нее подпрыгивает в груди, а потом падает в бездну, потому что глаза у него той самой пронзительной голубизны, какая бывает в небе перед бурей, и вот уже мастер Бартломью называет ее по имени.
Ее отвезли в Ньюгейт по обвинению в том, что она самовольно вернулась из ссылки. Выслушав обвинительный приговор, Эсси не удивила ровным счетом никого из присутствующих, представив в качестве последнего аргумента в свою защиту вздувшийся живот: впрочем, городские матроны, к помощи которых обычно прибегали в такого рода случаях (как правило, диагноз не подтверждался), все-таки испытали порядочный шок, когда им против воли пришлось-таки признать, что Эсси и впрямь ждет ребенка, назвать отца которого Эсси отказалась наотрез.
Смертный приговор был повторно заменен ссылкой, на сей раз пожизненной.
Теперь она отправилась в путь на «Русалке», трюмы которой набили двумя сотнями ссыльных, и было там людям тесно, как откормленным свиньям в телеге, по дороге на рынок. Дизентерия и лихорадка свирепствовали вовсю; места не хватало даже на то, чтобы сесть, не говоря уже о том, чтобы лечь; в кормовой части трюма умерла родами женщина, а поскольку людей в трюм набили столько, что даже передать ее тело к люку не было никакой возможности, то и ее саму, и ребенка просто выпихнули наружу в крохотный кормовой порт, прямиком в бурное зеленое море. Эсси и сама была на восьмом месяце, и просто удивительно, как она умудрилась сохранить ребенка — тем не менее она его сохранила.
Всю оставшуюся жизнь ее будут преследовать ночные кошмары: ей будет сниться время, которое она провела в трюме «Русалки», она будет просыпаться с криком и чувствовать в глотке затхлую трюмную вонь.
«Русалка» бросила якорь в Норфолке, в Вирджинии, и контракт Эсси был выкуплен «мелким плантатором», специализировавшимся на выращивании табака фермером по имени Джон Ричардсон, у которого жена умерла от родильной горячки через неделю после того, как произвела на свет ребенка, и которому по этой причине нужна была разом кормилица и прислуга, способная выполнять все работы по дому.
Вот так и вышло, что новорожденный сынишка Эсси, которого она назвала Энтони, в память, по ее словам, о покойном муже, отце несчастного младенца (она отдавала себе отчет в том, что опровергнуть ее утверждение здесь некому, да к тому же, кто знает, вдруг она и в самом деле встречалась некогда с каким-нибудь Энтони), сосал материнскую грудь вместе с Филлидой Ричардсон, и хозяйский ребенок всегда получал грудь первым, так что девочка выросла здоровой, высокой и стройной, а вот собственный сын Эсси, который получал только то, что осталось, выдался хилым и рахитичным.
И вместе с молоком Эсси дети, по мере того как росли, впитывали ее сказки: о стукачиках[20] и синих колпачках,[21] которые живут в шахтах; о Букке,[22] самом пакостном из всех корнуолльских духов, гораздо более опасном, чем рыжеволосые, с курносыми носами пикси, — для которого первую пойманную рыбу всегда оставляют на камнях в зоне прилива, а в поле, в пору созревания пшеницы — свежевыпеченную ковригу хлеба, чтобы обеспечить добрый урожай; рассказывала она им и про яблоневых дедов — про старые яблони, которые время от времени, когда к ним возвращается память, умеют разговаривать, и которые нужно подкармливать первым сидром, полученным с нового урожая, и сидр этот нужно лить им в корни на самом повороте года — если, конечно, хочешь, чтобы и на следующий год урожай был хорошим. Она рассказывала им, мелодично, на традиционный корнуолльский лад растягивая гласные, каких деревьев следует опасаться, и пела специально для этого существующую песенку:
Ярым гневом пышет дуб,
Тяжкой думой вязнет вяз,
Те, кто ходит по ночам —
У ракитника в руках.