Айвенго
Часть 51 из 59 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да, это Ричард Плантагенет, — отвечал Седрик, — и едва ли следует напоминать тебе, что он добровольно приехал сюда в гости, — следовательно, нельзя ни обидеть его, ни задержать в плену. Ты сам хорошо знаешь свои обязанности по отношению к гостям.
— Ещё бы мне не знать! — сказал Ательстан. — А также и обязанности верноподданного: от всего сердца свидетельствую ему свою верность и готовность служить.
— Сын мой, — воскликнула леди Эдит, — подумай о твоих королевских правах!
— Подумай об английских вольностях, отступник! — сказал Седрик.
— Матушка, и вы, друг мой, оставьте ваши попрёки, — сказал Ательстан. — Хлеб, вода и тюрьма — великолепные укротители честолюбия. Я встал из могилы гораздо более разумным человеком, чем сошёл в неё. Добрую половину этих тщеславных глупостей напел мне в уши не кто иной, как тот же вероломный аббат Вольфрам, а вы теперь сами можете судить, что он за советчик. С тех пор как начались эти планы и переговоры, я только и знал, что спешные поездки, плохое пищеварение, драки да синяки, плен и голодовку. К тому же я знаю, что всё это кончится избиением нескольких тысяч невинных людей. Говорю вам: я хочу быть королём только в своих собственных владениях и нигде больше! И первым делом моего правления будет повесить аббата.
— А как же Ровена? — спросил Седрик. — Надеюсь, ты не намерен её покинуть?
— Эх, отец Седрик, будь же благоразумен! — сказал Атсльстан. — Леди Ровена ко мне совсем не расположена. Для неё один мизинец перчатки моего родственника Уилфреда дороже всей моей особы. Вот она сама тут и может подтвердить справедливость моих слов. Нечего краснеть, Ровена: нет ничего зазорного в том, что ты любишь пригожего и учтивого рыцаря больше, чем деревенского увальня франклина. И смеяться тоже нечего, Ровена, потому что исхудалое лицо и могильный саван вовсе не заслуживают смеха. А коли непременно хочешь смеяться, я найду тебе более подходящую причину. Дай мне руку, или, лучше сказать, ссуди её мне, так как я прошу её по дружбе. Ну вот, Уилфред Айвенго, объявляю, что я отказываюсь… Эге, клянусь святым Дунстаном, Уилфред исчез. Неужто у меня от истощения всё ещё в глазах рябит? Мне казалось, что он сию минуту стоял тут.
Все стали оглядываться в поисках Айвенго, но он исчез. Наконец выяснилось, что за ним приходил какойто еврей и что после короткого разговора с ним Уилфред позвал Гурта, потребовал свой панцирь и вооружение и уехал из замка.
— Любезная родственница, — сказал Ательстан Ровене, — я не сомневаюсь, что только особо важное дело могло заставить Уилфреда отлучиться. Иначе я сам с величайшим удовольствием возобновил бы…
Но в ту минуту, как, озадаченный отсутствием Уилфреда, он выпустил руку Ровены, она тотчас ускользнула из комнаты, находя, вероятно, своё положение слишком затруднительным.
— Ну, — сказал Ательстан, — из всех живущих на земле менее всего можно полагаться на женщину, правда не считая монахов и аббатов. Ей-богу, я думал, что она по крайности скажет мне спасибо да ещё поцелует придачу. Эти могильные пелены, наверно, заколдованы; все бегут от меня как от чумы… Обращаюсь теперь к вам, благородный король Ричард, и повторяю свою клятву в верности, как подобает подданному.
Но король тоже скрылся, и никто не знал, куда. Потом уже узнали, что он поспешно сошёл во двор, позвал того еврея, с которым разговаривал Айвенго, и после минутной беседы с ним потребовал, чтобы ему как можно скорее подали коня, сам вскочил в седло, заставил еврея сесть на другую лошадь и помчался с такой быстротой, что, по свидетельству Вамбы, старый еврей наверняка сломит себе шею.
— Клянусь святыми угодниками, — сказал Ательстан, — должно быть, за время моего отсутствия Зернебок овладел замком. Я воротился в могильном саване, можно сказать — восстал из гроба, и с кем ни заговорю, тот исчезает, заслышав мой голос! Но лучше об этом не толковать. Что ж, друзья мои, те из вас, которые остались тут, пойдёмте в трапезный зал, поужинаем, пока ещё кто-нибудь не исчез. Надеюсь, что на столе всего вдоволь, как подобает на поминках саксонского дворянина знатного рода. Коли слишком замешкаемся — кто знает, не унесёт ли чёрт наш ужин?
Глава XLIII
Пусть Моубрея грехи крестец сломают
Его разгорячённому коню
И на ристалище он упадёт,
Презренный трус!
«Ричард II»
Возвратимся теперь к стенам прецептории Темплстоу в час, когда кровавый жребий должен был решить, жить или умереть Ревекке. Вокруг стен было очень людно и оживлённо. Сюда, как на сельскую ярмарку или храмовой праздник, сбежались все окрестные жители.
Желание посмотреть на кровь и смерть — явление не только того тёмного и невежественного времени, хотя тогда народ привык к таким кровавым зрелищам, в которых один храбрец погибал от руки другого во время рыцарских состязаний, поединков или смешанных турниров. И в наше, более просвещённое время, при значительном смягчении нравов, зрелище публичной казни, кулачный бой, уличная свалка или просто митинг радикалов собирают громадные толпы зевак, которые при этом нередко рискуют собственными боками и, в сущности, вовсе не интересуются личностями героев дня, а только желают посмотреть, как всё обойдётся, и решить, по образному выражению возбуждённых зрителей, который из героев кремень, а кто просто куча навоза.
Итак, взоры многочисленной толпы были обращены к воротам прецептории Темплстоу в надежде увидеть редкостную процессию.
Ещё больше народа окружало ристалище прецептории. То была гладкая поляна, прилегавшая к стенам обители и тщательно выровненная для военных и рыцарских упражнений членов ордена.
Арена была расположена на мягком склоне покатого холма и была обнесена прочным частоколом, а так как храмовники охотно приглашали желающих полюбоваться их искусством и рыцарскими подвигами, то вокруг было настроено множество галерей и наставлено скамеек для зрителей.
Для гроссмейстера в восточном конце ристалища был устроен трон, окружённый почётными сиденьями для прецепторов и рыцарей ордена. Над троном развевалось священное знамя храмовников, называвшееся Босеан, — это название было эмблемой храмовников, и в то же время их боевым кличем.
На противоположном конце ристалища стоял врытый в землю столб; вокруг него лежали дрова, между которыми оставался проход в роковой круг для жертвы, предназначенной к сожжению. К столбу были привинчены цепи, которыми должны были её привязать. Возле этого ужасного сооружения стояло четверо чернокожих невольников. Их чёрные лица, в те времена малознакомые английскому населению, наводили ужас на толпу, смотревшую на них как на чертей, собравшихся исполнять своё дьявольское дело.
Невольники стояли недвижно, лишь изредка поправляя или перекладывая хворост, по указанию слуги, игравшего роль их начальника. Они не глядели на народ, как будто не замечая его присутствия, и вообще ни на что не обращали внимания — только выполняли свои страшные обязанности. Когда, разговаривая друг с другом, они растягивали толстые губы и обнажали белые зубы, как бы усмехаясь, казалось, будто им весело при мысли о предстоящей трагедии; перепуганные зрители начинали верить, что это и есть те самые бесы, с которыми водилась колдунья, а вот теперь ей вышел срок, и они станут её поджаривать.
В толпе перешёптывались, рассказывая друг другу о том, что за последнее смутное время успел натворить сатана, и при этом, конечно, не преминули приписать ему всякие были и небылицы.
— Слыхали вы, дядюшка Деннет, — говорил один крестьянин другому, пожилому человеку, — слыхали вы, что чёрт унёс знатного саксонского тана, Ательстана из Конингсбурга?
— Знаю. Но ведь он сам же и принёс его назад, по милости божьей и молитвами святого Дунстана.
— Как так? — спросил молодцеватый юноша в зелёном кафтане с золотым шитьём. За ним шёл коренастый подросток с арфой за плечами, что указывало на их профессию. Менестрель казался не простого звания: на нём была богато вышитая нижняя куртка, а на шее висела серебряная цепь с ключом для натягивания струн на арфе. На правом рукаве, повыше локтя, была серебряная пластинка, но вместо обычного изображения герба того барона, к домашней челяди которого принадлежал менестрель, на пластинке было выгравировано одно только слово: «Шервуд».
— О чём вы тут толкуете? — спросил молодцеватый менестрель, вмешиваясь в беседу крестьян. — Я пришёл сюда искать тему для песни, но, клянусь святой девой, вместо одной напал, кажется, на две.
— Достоверно известно, — сказал пожилой крестьянин, — что после того, как четыре недели Ательстан Конингсбургский был мёртв…
— Это выдумка, — прервал его менестрель, — я сам видел его живым и здоровым на турнире в Ашби де ла Зуш.
— Ну нет, он умер, это верно, — сказал молодой крестьянин, — или его утащили из здешнего мира. Я сам слышал, как монахи в обители святого Эдмунда пели по нём панихиду. А в Конингсбурге были богатые поминки. Я было хотел туда сходить, да Мейбл Перкинс…
— Да, да, умер Ательстан, — сказал старик, покачивая головой, — и такая это жалость, потому что немного уже остаётся старинной саксонской крови…
— Да что же случилось, господа честные? Расскажите, пожалуйста, — прервал менестрель довольно нетерпеливо.
— Да, да, расскажите, как было дело, — вступился дюжий монах, стоявший возле них, опершись на толстую палку, более похожую на дубину, чем на посох богомольца, и, вероятно, исполнявшую обе должности, смотря по надобности. — Да рассказывай покороче, — прибавил он, — потому что времени остаётся немного.
— Изволите видеть, преподобный отец, — сказал старый Деннет, — к пономарю в обители святого Эдмунда пришёл в гости один пьяный поп…
— Я и слушать не хочу, что бывают на свете такие животные, как пьяные попы, — возразил на это монах, — а если и бывают, то негоже, чтобы мирянин так отзывался о духовном лице! Соблюдай приличия, друг мой, и скажи, что святой человек был погружён в размышления, а от этого нередко бывает, что голова кружится и ноги дрожат, словно желудок переполнен молодым вином. Я на себе испытал такое состояние.
— Ну ладно, — отвечал Деннет. — Так вот, к пономарю у святого Эдмунда пришёл в гости святой брат. Монах этот так себе, забулдыга: из всей дичи, что пропадает в лесу, половина убита его руками, звон оловянной кружки для него куда приятнее церковного колокола, а один ломоть ветчины ему милее десяти листов его требника. Однако ж он славный парень, весельчак, мастер и на дубинках подраться, и из лука стрелять, и поплясать — не хуже любого молодца в Йоркшире.
— Последние твои слова, Деннет, — сказал менестрель, — спасли тебе пару рёбер.
— Полно, я не боюсь его, — сказал Деннет. — Конечно, я Теперь немного состарился и не так уже поворотлив, как прежде. А посмотрел бы ты, как я, бывало, дрался на ярмарке в Донкастере.
— Историю-то расскажите мне, историю! — снова пристал менестрель.
— Вся история в том и заключается, что Ательстана Конингсбургского похоронили в обители святого Эдмунда.
— Это ложь, а попросту — брехня, — сказал монах. — Я собственными глазами видел, как его понесли в замок Конингсбург.
— Ну, так сами и рассказывайте, коли так! — сказал Деннет, раздосадованный тем, что его непрестанно прерывают. Его товарищу и менестрелю стоило немалого труда уговорить старика продолжать своё повествование. Наконец он сказал:
— И вот эти двое трезвых монахов, раз его преподобие непременно хочет, чтобы они были трезвыми, добрую половину летнего дня пили себе добрый эль, и вино, и всякую всячину, как вдруг услышали протяжный стон, потом звяканье цепей, потом на пороге комнаты появился покойный Ательстан, да и говорит: «А, нерадивые пастыри!..»
— Вздор! — поспешно перебил монах. — Он ни одного слова не сказал!
— Вот как! — сказал менестрель, отводя монаха прочь от крестьян. — У тебя опять новое приключение, брат Тук.
— Тебе я скажу, Аллен из Лощины, — сказал отшельник. — Я видел Ательстана так же ясно, как живой может видеть живого. И саван на нём, и такой тяжёлый запах, как из могилы. Бочка вина не смоет этого из памяти!
— А ещё что скажешь? — сказал менестрель. — Смеёшься ты надо мной!
— Хочешь — верь, хочешь — не верь, — продолжал монах, — я его хватил дубиной так, что от моего удара и бык свалился бы, а дубина прошла через него, как сквозь столб дыма.
— Клянусь святым Губертом, — сказал менестрель, — это презанятная история и стоит того, чтобы переложить её в стихи на мотив старинной песни «Приключилась с монахом превеликая беда…»
— Ладно, смейся, коли тебе охота, — отвечал Тук. — Только такую песнь я петь не стану. Пусть лучше привидение или сам чёрт утащит меня с собой в преисподнюю, если запою. Нет, нет! Я тут же решил потрудиться ради спасения души — подсобить сжечь колдунью, подраться за правое дело или сделать ещё что-нибудь угодное богу. Затем и пришёл сюда.
Внезапно удар большого колокола церкви святого Михаила в Темплстоу, старинного здания, возвышавшегося среди посёлка на некотором расстоянии от прецептории, прервал их беседу. Один за другим редкие и зловещие удары колокола раскатывались отдалённым эхом и наполняли воздух звуками железного надгробного плача. Унылый звон, возвещавший начало церемонии, заставил содрогнуться сердца присутствующих; все взоры обратились к стенам прецептории в ожидании выхода гроссмейстера и преступницы.
Наконец подъёмный мост опустился, ворота распахнулись, и выехали сначала рыцарь со знаменем ордена, предшествуемый шестью трубачами, за ними прецепторы, по два в ряд, потом гроссмейстер верхом на великолепной лошади в самом простом убранстве, за ним Бриан де Буагильбер в блестящих боевых доспехах, но без копья, щита и меча, которые несли за ним оруженосцы. Лицо его, отчасти скрытое длинным пером, спускавшимся с его шапочки, отражало жестокую внутреннюю борьбу гордости с нерешительностью. Он был бледен как смерть, словно не спал несколько ночей сряду. Однако он управлял нетерпеливым конём привычной рукой искусного наездника и лучшего бойца ордена храмовников. Осанка его была величава и повелительна, но, вглядываясь пристальнее в выражение его мрачного лица, люди читали на нём нечто такое, что заставляло их отворачиваться.
По обеим сторонам его ехали Конрад Монт-Фитчет и Альберт Мальвуазен, исполнявшие роль поручителей боевого рыцаря. Они были в длинных белых одеждах, которые члены ордена носили в мирное время. За ними ехали другие рыцари Храма и длинная вереница оруженосцев и пажей, одетых в чёрное; это были послушники, добивавшиеся чести посвящения в рыцари ордена. За ними шёл отряд пешей стражи, также в чёрных одеждах, а в середине виднелась бледная фигура подсудимой, тихими, но твёрдыми шагами подвигавшейся к месту, где должна была решиться её судьба.
С неё сняли все украшения, опасаясь, что среди них могут быть амулеты, которыми, как тогда считалось, сатана снабжает свою жертву, чтобы помешать ей покаяться даже на пытке. Вместо ярких восточных тканей на ней была белая одежда из самого грубого полотна. Но на её лице запечатлелось трогательное выражение смелости и покорности судьбе, и даже в этой одежде, без всяких украшений, кроме распущенных длинных чёрных волос, она внушала всем такое сострадание, что никто не мог без слёз смотреть на неё. Даже самые закоснелые ханжи жалели, что такое прекрасное создание превращено в сосуд злобы и стало преданной рабой сатаны.
Вслед за жертвой шла толпа низших чинов, служителей прецептории. Они двигались в строгом порядке, сложа руки на груди и потупив глаза в землю.
Процессия медленно поднялась на отлогий пригорок, на вершине которого расположено было ристалище, проникла внутрь ограды, обошла её кругом справа налево и, достигнув снова тех же ворот, остановилась. Тут произошла небольшая задержка, так как гроссмейстер и все остальные всадники, кроме Буагильбера и его поручителей, сошли с коней, которых немедленно увели за ограду состоявшие при рыцарях конюхи и оруженосцы.
Несчастную Ревекку подвели к чёрному стулу, поставленному рядом с костром. При первом взгляде на страшное место казни, такой же ужасной для воображения, как и мучительной для тела, она вздрогнула, закрыла глаза и, вероятно, молилась про себя, судя по тому, что губы её шевелились; но она ничего не произносила вслух. Через минуту она открыла глаза, пристально посмотрела на костёр, как бы желая мысленно освоиться с предстоящей участью, потом медленно отвела свой взор.
Между тем гроссмейстер занял своё место, и, когда все рыцари расположились вокруг него и за его спиной в строгом соответствии со званием каждого из них, раздались громкие и протяжные звуки труб, возвестившие, что суд собрался и приступает к действиям.
Мальвуазен в качестве поручителя за Буагильбера выступил вперёд и положил к ногам гроссмейстера перчатку еврейки, служившую залогом предстоящей битвы.
— Доблестный государь и преподобный отец, — сказал Мальвуазен, — вот стоит добрый рыцарь Бриан де Буагильбер, прецептор ордена храмовников, который, приняв залог поединка, ныне положенный мною у ног вашего преподобия, тем самым обязался исполнить долг чести в состязании нынешнего дня для подтверждения того, что сия еврейская девица, по имени Ревекка, по справедливости заслуживает осуждения на смертную казнь за колдовство капитулом сего святейшего ордена Сионского Храма. И вот здесь стоит этот рыцарь, готовый честно и благородно сразиться, если ваше преподобие изъявит на то своё высокочтимое и мудрое согласие.
— А присягал ли он в том, что будет биться за честное и правое дело? — спросил гроссмейстер. — Подайте сюда распятие и аналой.
— Государь и высокопреподобный отец, — с готовностью отвечал Мальвуазен, — брат наш, здесь стоящий, принёс уже клятву в правоте своего обвинения в присутствии храброго рыцаря Конрада Монт-Фитчета. Здесь же присягать ему не подобает, принимая во внимание, что противница его не христианка и, следовательно, не может принести присягу.
Это объяснение показалось удовлетворительным, к великой радости Мальвуазена: хитрец заранее предвидел, как трудно и, пожалуй, даже невозможно будет уговорить Бриана де Буагильбера публично произнести такую клятву, а потому придумал отговорку, чтобы избавить его от этого.
Выслушав объяснения Альберта Мальвуазена, гроссмейстер приказал герольду выступить вперёд и выполнить свою обязанность. Снова зазвучали трубы, и герольд, выйдя на арену, воскликнул громким голосом:
— Слушайте! Слушайте! Слушайте! Вот храбрый рыцарь сэр Бриан де Буагильбер, готовый сразиться со всяким свободнорождённым рыцарем, который захочет выступить на защиту еврейки Ревекки, вследствие дарованного ей права выставить за себя бойца на поединке. Таковому её заступнику преподобный и доблестный владыка гроссмейстер, здесь присутствующий, дозволяет биться на равных правах, предоставляя ему одинаковые условия в отношении места, направления солнца и ветра и всего прочего, до сего доброго поединка относящегося.