Айвенго
Часть 45 из 59 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сиона гордых дочерей.
Нам в нашей горестной судьбе
Нет больше знамений твоих:
Забыли предки о тебе,
И ты, господь, забыл о них!
Теперь невидим ты для нас,
Но если светит яркий день,
В обманчиво счастливый час
Нас облаком своим одень;
И в тёмной грозовой ночи,
Когда вокруг лишь мгла и дым,
Ты нас терпенью научи
И светом озари своим.
Нет арф у нас. Разрушен храм.
Мы столько вынесли обид!
Наш не курится фимиам,
И звучный тамбурин молчит.
Но ты сказал нам, наш отец:
«От вас я жертвы не приму;
Смирение своих сердец
Несите к храму моему!»
Когда звуки этого гимна замерли, у дверей опять раздался осторожный стук.
— Войди, — отозвалась Ревекка, — коли друг ты мне, а если недруг — не в моей воле запретить тебе войти.
— Это я, — сказал Бриан де Буагильбер, входя, — а друг ли я или недруг, это будет зависеть от того, чем кончится наше свидание.
Встревоженная появлением человека, неудержимую страсть которого она считала главной причиной своих бедствий, Ревекка попятилась назад с взволнованным и недоверчивым, но далеко не робким видом, показывавшим, что она решила держаться от него как можно дальше и ни за что не сдаваться. Она выпрямилась, глядя на него с твёрдостью, но без всякого вызова, видимо не желая раздражать его, но обнаруживая намерение в случае нужды защищаться до последней возможности.
— У тебя нет причин бояться меня, Ревекка, — сказал храмовник, — или, вернее, тебе нечего бояться меня теперь.
— Я и не боюсь, сэр рыцарь, — ответила Ревекка, хотя учащённое дыхание не соответствовало героизму этих слов. — Вера моя крепка, и я вас не боюсь.
— Да и чего тебе опасаться? — подтвердил Буагильбер серьёзно. — Мои прежние безумные порывы теперь тебе не страшны. За дверью стоит стража, над которой я не властен. Им предстоит вести тебя на казнь, Ревекка. Но до тех пор они никому не позволят обидеть тебя, даже мне, если бы моё безумие, — потому что ведь это чистое безумие, — ещё раз побудило бы меня к этому.
— Слава моему богу, — сказала еврейка. — Смерть меньше всего страшит меня в этом жилище злобы.
— Да, пожалуй, — согласился храмовник, — мысль о смерти не должна страшить твёрдую душу, когда путь к ней открывается внезапно. Меня не пугает удар копья или меча, тебе же прыжок с высоты башни или удар кинжала не страшны по сравнению с тем, что каждый из нас считает позором. Заметь, что я говорю о нас обоих. Очень может быть, что мои понятия о чести так же нелепы, как и твои, Ревекка, но зато мы оба сумеем умереть за них.
— Несчастный ты человек! — воскликнула Ревекка. — Неужели ты обречён рисковать жизнью из-за верований, которых не признаёт твой здравый смысл? Ведь это всё равно, что отдавать свои сокровища за то, что не может заменить хлеба. Но обо мне ты так не думай. Твоя решимость зыблется на бурных и переменчивых волнах людского мнения, а моя держится на скалах вечности.
— Перестань, — сказал храмовник, — теперь бесполезны такие рассуждения. Ты обречена умереть не той быстрой и лёгкой смертью, которую добровольно избирает скорбь и радостно приветствует отчаяние, но смертью медленной, в ужасных пытках и страданиях, которую присуждают за то, что дьявольское ханжество этих людей называет твоим преступлением.
— А кому же, — возразила Ревекка, — если такова будет моя участь, кому я ею обязана? Конечно, тому, кто из эгоистичных, низких побуждений насильно притащил меня сюда, а теперь — уж и не знаю, ради каких целей — пришёл запугивать меня, преувеличивая ужасы той горькой участи, которую сам же мне уготовил.
— Не думай, — сказал храмовник, — не думай, что я был виновен в этом. Я собственной грудью оборонил бы тебя от этой опасности, как защищал тебя от стрел.
— Если бы ты это делал с благородным намерением оказать покровительство невиновной, — сказала Ревекка, — я была бы благодарна тебе за эту заботу, но ты с тех пор столько раз ставил себе в заслугу этот поступок, что мне противна стала жизнь, сохранённая той ценою, которую ты требуешь от меня.
— Оставь свои упрёки, Ревекка, — сказал храмовник, — у меня довольно и своего горя, не усугубляй его своими нападками.
— Так чего же ты хочешь, сэр рыцарь? — спросила еврейка. — Говори прямо, если ты пришёл не для того, чтобы полюбоваться причинённым тобою несчастьем, говори. А потом, сделай милость, оставь меня. Переход от времени к вечности короток, но страшен, а мне остаётся так мало часов, чтобы приготовиться к нему.
— Я вижу, Ревекка, — сказал Буагильбер, — что ты продолжаешь считать меня виновником тех страданий, от которых я хотел бы тебя избавить.
— Сэр рыцарь, я не желаю попрекать тебя. Но разве не твоей страсти я обязана своей ужасной участью?
— Ты заблуждаешься. Это неправда, — поспешно возразил храмовник. — Ты приписываешь мне то, чего я не мог предвидеть и что случилось помимо моей воли. Мог ли я предугадать неожиданный приезд сюда этого полоумного старика, который благодаря нескольким вспышкам безумной отваги и благоговению глупцов перед его бессмысленными самоистязаниями возвеличен превыше своих заслуг, а теперь он царит над здравым смыслом, надо мной и над сотнями членов нашего ордена, которые и думают и чувствуют как люди, свободные от тех нелепых предрассудков, которые являются основанием для его суждений и поступков.
— Однако, — сказала Ревекка, — и ты был в числе судей; и хотя ты знал, что я невиновна, ты не протестовал против моего осуждения и даже, насколько я понимаю, сам выступишь на поединке суда божьего, чтобы доказать мою преступность и подтвердить приговор.
— Терпение, Ревекка! — сказал храмовник. — Ни один народ не умеет покоряться времени так, как твой, и, покоряясь ему, вести свою ладью, используя даже противные ветры.
— В недобрый час научился Израиль такому печальному искусству, — молвила Ревекка. — Но человеческое сердце под влиянием несчастий делается покорным, как твёрдая сталь под действием огня, а тот, кто перестал быть свободным гражданином родной страны, поневоле должен гнуть шею перед иноземцами. Таково проклятие, тяготеющее над нами, сэр рыцарь, заслуженное нашими прегрешениями и грехами отцов наших. Но вы, вы, кто превозносит свою свободу как право первородства, насколько же глубже ваш позор, когда вопреки вашим собственным убеждениям, вы унижаетесь до потворства предрассудкам других людей.
— В твоих словах есть горькая правда, Ревекка, — сказал Буагильбер, в волнении шагая взад и вперёд по комнате, — но я пришёл не за тем, чтобы обмениваться с тобой упрёками. Знай, что Буагильбер никому в мире не уступает, хотя, смотря по обстоятельствам, иногда меняет свои планы. Воля его подобна горному потоку: если на пути его встречается утёс, он может на некоторое время уклониться от прямого пути в своём течении, но непременно пробьётся вперёд и найдёт дорогу к океану. Ты помнишь обрывок пергамента, на котором был написан совет потребовать защитника? Как ты думаешь, кто это написал, если не Буагильбер? В ком ином могла ты пробудить такое участие?
— Короткая отсрочка смертной казни, и ничего больше, — отвечала Ревекка. — Не много пользы мне от этого; и неужели ничего другого ты не мог сделать для той, на голову которой обрушил столько горя и наконец привёл на край могилы?
— Нет, это далеко не всё, что я намерен был сделать для тебя, — сказал Буагильбер. — Если бы не проклятое вмешательство того старого изувера и глупца Гудольрика (он, будучи рыцарем Храма, всё-таки притворяется, будто думает и рассуждает так же, как все), роль бойца за честь ордена поручили бы не прецептору, а одному из рядовых рыцарей. Тогда бы я сам при первом призыве боевой трубы явился на ристалище — конечно, под видом странствующего рыцаря, искателя приключений — и с оружием в руках объявил бы себя твоим заступником. И если бы Бомануар выставил против меня не одного, а двоих или троих из присутствующих братьев, не сомневаюсь, что я каждого поочерёдно вышиб бы из седла одним и тем же копьём. Вот как я намерен был поступить, Ревекка. Я отстоял бы твою невиновность и от тебя самой надеялся бы получить награду за свою победу.
— Всё это пустая похвальба, сэр рыцарь, — сказала Ревекка, — ты хвастаешься тем, что мог бы совершить; однако ты счёл более удобным действовать совсем по-иному. Ты принял мою перчатку. Значит, мой защитник — если только для такого одинокого существа, как я, найдётся защитник, — явившись на ристалище, должен будет сразиться с тобой. А ты всё ещё представляешься моим другом и покровителем.
— Я и хочу быть твоим другом и покровителем, — отвечал храмовник, — но подумай, чем я при этом рискую или, лучше сказать, какому бесславию неминуемо подвергнусь. Так не осуждай же меня, если я поставлю некоторые условия, прежде чем ради твоего спасения пожертвую всем, что для меня было дорого.
— Говори, — сказала Ревекка, — я не понимаю тебя.
— Ну хорошо, — сказал Буагильбер, — я буду говорить всё, как не говорит даже грешник, пришедший на исповедь к своему духовному отцу. Если я не явлюсь на ристалище, Ревекка, я лишусь своего сана и доброго имени — потеряю всё, чем дышал до сих пор — уважение моих товарищей и надежду унаследовать то могущество, ту власть, которой теперь владеет старый изувер Лука де Бомануар и которой я воспользовался бы иначе. Таков будет мой удел, если я не явлюсь сразиться с твоим заступником. Чёрт бы побрал этого Гудольрика, устроившего мне такую дьявольскую западню! И да будет проклят Альберт Мальвуазен, остановивший меня, когда я хотел бросить твою перчатку в лицо выжившему из ума изуверу, который мог поверить нелепой клевете на существо, столь возвышенное и прекрасное, как ту.
— К чему теперь все эти напыщенные речи в льстивые слова! — сказала Ревекка. — Тебе предстоял выбор: пролить кровь неповинной женщины или рискнуть своими земными выгодами и надеждами. Зачем ты всё это говоришь — твой выбор сделан.
— Нет, Ревекка, — сказал рыцарь более мягким голосом, подойдя к ней поближе, — мой выбор ещё не сделан. Нет. И знай — тебе самой предстоит сделать выбор. Если я появлюсь на ристалище, я обязан поддержать свою честь и боевую славу. И тогда, будет ли у тебя защитник или не будет, — всё равно ты умрёшь на костре, привязанная к столбу, ибо не родился ещё тот рыцарь, который был бы мне равен в бою или одолел меня, разве только Ричард Львиное Сердце да его любимец Уилфред Айвенго. Но, как тебе известно, Айвенго ещё не в силах носить панцирь, а Ричард далеко, в чужеземной тюрьме. Итак, если я выеду на состязание, ты умрёшь, хотя бы твоя красота и побудила какого-нибудь пылкого юношу принять вызов в твою защиту.
— К чему ты столько раз повторяешь одно и то же?
— Для того, — ответил храмовник, — чтобы ты яснее могла представить себе ожидающую тебя участь.
— Так переверни её другой стороной, — сказала еврейка, — что тогда будет?
— Если я выеду, — продолжал Буагильбер, — и покажусь на роковом ристалище, ты умрёшь медленной и мучительной смертью, в такой пытке, какая предназначена для грешников за гробом. Если же я не явлюсь, меня лишат рыцарского звания, я буду опозорен, обвинён в колдовстве, в общении с неверными; знатное имя, ещё более прославленное моими подвигами, станет мне укором и посмешищем. Я утрачу свою славу, свою честь, лишусь надежды на такое величие и могущество, какого достигали немногие из императоров. Пожертвую честолюбивыми замыслами, разрушу планы столь же высокие, как те горы, по которым язычники чуть не взобрались на небеса, если верить их сказаниям, и всем этим, Ревекка, я готов пожертвовать, — прибавил он, бросаясь к её ногам, — откажусь и от славы, и от величия, и от власти, хотя она уже почти в моих руках, — всё брошу, лишь бы ты сказала: «Буагильбер, будь моим возлюбленным».
— Это безрассудно, сэр рыцарь, — отвечала Ревекка, — Торопись, поезжай к регенту, к королеве-матери, к принцу Джону. Из уважения к английской короне они не могут позволить вашему гроссмейстеру так своевольничать. Этим ты можешь оказать мне действительное покровительство, без всяких жертв со своей стороны и не требуя от меня никаких наград.
— Я не хочу иметь с ними дела, — продолжал он, хватаясь за полу её платья, — я обращаюсь только к тебе. Что же заставляет тебя делать такой выбор? Подумай, будь я хоть сам сатана, — ведь смерть ещё хуже сатаны, а мой соперник — смерть.
— Я не взвешиваю этих зол, — сказала Ревекка, опасаясь слишком прогневить необузданного рыцаря, но преисполненная твёрдой решимости не только не принимать его предложений, но и не прикидываться благосклонной к нему. — Будь же мужчиной, призови на помощь свою веру. Если правда, что ваша вера учит милосердию, которого у вас больше на словах, чем на деле, избавь меня от страшной смерти, не требуя вознаграждения, которое превратило бы твоё великодушие в низкий торг.
— Нет! — воскликнул надменный храмовник, вскакивая. — Этим ты меня не обманешь! Если я откажусь от добытой славы и от будущих почестей, я сделаю это только ради тебя, и мы спасёмся не иначе, как вместе. Слушай, Ревекка, — продолжал он снова, понизив голос. — Англия, Европа — ведь это не весь мир. Есть и другие страны, где мы можем жить, и там я найду простор для своего честолюбия. Поедем в Палестину. Там живёт мой друг Конрад, маркиз де Монсеррат, человек, подобный мне, свободный от глупых предрассудков, которые держат в оковах наш прирождённый здравый смысл. Скорее можно вступить в союз с Саладином, чем терпеть пренебрежение этих изуверов, которых мы презираем. Я проложу новые пути к величию, — продолжал он, расхаживая крупными шагами по комнате,
— Европа ещё услышит звонкую поступь того, кого изгнала из числа сынов своих. Сколько бы миллионов крестоносцев ни посылала она во имя защиты Палестины, какое бы великое множество сарацинских сабель ни давало им отпор, никто не сумеет пробиться так глубоко в эту страну, из-за которой состязаются все народы, никто не сможет основаться там так прочно, как я и те мои товарищи, которые пойдут за мной и в огонь и в воду, что бы там ни делал и ни говорил этот старый ханжа. И ты будешь царицей, Ревекка. На горе Кармель создадим мы тот престол, который я завоюю своей доблестью тебе, и вместо гроссмейстерского жезла у меня в руке будет царский скипетр.
— Мечты, — молвила Ревекка, — одни мечты и грёзы! Но если бы и осуществились они наяву, мне до них нет дела. Какого бы могущества ты ни достиг, я его не смогу разделять с тобою. Для меня любовь к Израилю и твёрдость в вере так много значат, что я не могу уважать человека, если он охотно отрекается от родины, разрывает связь с орденом, которому клялся служить, и всё это только для того, чтобы удовлетворить страсть к женщине чуждого ему племени. Не назначай платы за моё избавление, сэр рыцарь, не продавай великодушного подвига — окажи покровительство несчастию из одного милосердия, а не из личных выгод. Обратись к английскому престолу. Ричард преклонит слух к моим молениям и освободит меня от жестокости моих мучителей.
— Ни за что, Ревекка, — отвечал храмовник с яростью. — Уж если я отрекусь от моего ордена, то сделаю это ради тебя одной! Но если ты отвергнешь мою любовь, мои честолюбивые мечты останутся со мной. Я не позволю одурачить тебя! Склонить голову перед Ричардом! Просить милости у этого гордого сердца! Никогда этого не будет, Ревекка! Орден Храма в моём лице не падёт к ногам Ричарда! Я могу отказаться от ордена, но унизить или предать его — никогда.
— Все мои надежды — на милость божью, — сказала Ревекка, — люди, как видно, не помогут.
— Так знай, — отвечал храмовник. — Ты очень горда, но и я тоже горд. Если я появлюсь на ристалище в полном боевом вооружении, никакие земные помыслы не помешают мне пустить в ход всю мою силу, всё моё искусство. Подумай же, какова будет тогда твоя участь! Ты умрёшь смертью злейших преступников, тебя сожгут на пылающем костре, и ничего не сохранится от этого прекрасного образа, даже тех жалких останков, о которых можно было б сказать: вот это недавно жило, двигалось… Нет, Ревекка, женщине не перенести мысли о такой участи. Ты ещё уступишь моим желаниям!
— Буагильбер, — отвечала еврейка, — ты не знаешь женского сердца или видел только таких женщин, которые утратили лучшие женские достоинства. Могу тебя уверить, гордый рыцарь, что ни в одном из самых страшных сражений не обнаруживал ты такого мужества, какое проявляет женщина, когда долг или привязанность призывает её к страданию. Я сама женщина, изнеженная воспитанием, от природы робкая и с трудом переносящая телесные страдания; но когда мы с тобой явимся на роковое ристалище, ты — сражаться, а я — на казнь, я твёрдо уверена, что моя отвага будет много выше твоей… Прощай, я не хочу больше терять слов с тобою. То время, которое осталось дочери Израиля провести на земле, нужно употребить иначе: она должна обратиться к утешителю, который отвратил лицо своё от её народа, но никогда не бывает глух к воплям человека, искренне взывающего к нему.
— Значит, мы расстаёмся, — проговорил храмовник после минутного молчания. — И зачем бог допустил нас встретиться в этом мире! Почему ты не родилась от благородных родителей и в христианской вере! Клянусь небесами, когда я смотрю на тебя и думаю, где и когда я тебя снова увижу, я начинаю жалеть, что не принадлежу к твоему отверженному племени. Пускай бы рука моя рылась в сундуках с декелями, не ведая ни копья, ни щита, гнул бы я спину перед мелкой знатью и наводил бы страх на одних лишь должников!.. Вот до чего я дошёл, Ревекка, вот чего бы желал, чтобы только быть ближе к тебе в жизни, чтобы избавиться от той страшной роли, какую должен сыграть в твоей смерти.
— Ты говоришь о евреях, какими сделали их преследования людей, тебе подобных, — сказала Ревекка. — Гнев божий изгнал евреев от отечества, но трудолюбие открыло им единственный путь к власти и могуществу, и на этом одном пути им не поставили преград. Почитай древнюю историю израильского народа и скажи: разве те люди, через которых Иегова творил такие чудеса среди народов, были торгаши и ростовщики? Знай же, гордый рыцарь, что среди нас немало есть знатных имён, по сравнению с которыми ваши хвалёные дворянские фамилии — всё равно что тыква перед кедром. У нас есть семья, родословное древо которых восходит к тем временам, когда в громе и молнии являлось божество, окружённое херувимами… Эти семьи получали свой высокий сан не от земных владык, а от Голоса, повелевавшего их предкам приблизиться к богу и властвовать над остальными. Таковы были князья из дома Иакова!
Щёки Ревекки загорелись румянцем, пока она говорила о древней славе своего племени, но снова побледнели, когда она добавила со вздохом:
— Да, таковы были князья иудейские, ныне исчезнувшие. Слава их попрана, как скошенная трава, и смешана с дорожной грязью. Но есть ещё потомки великого рода, есть и такие, что не посрамят своего высокого происхождения, и в числе их будет дочь Исаака, сына Адоникама. Прощай! Я не завидую почестям, добытым ценою крови человеческой, не завидую твоему варварскому роду северных язычников, не завидую и вере твоей, которая у тебя на языке, но которой нет ни в твоём сердце, ни в поступках.
— Я околдован, клянусь небесами! — сказал Буагильбер. — Мне начинает казаться, что выживший из ума скелет был прав, я не в силах расстаться с тобой, точно меня удерживает какая-то сверхъестественная сила. Прекрасное создание! — продолжал он, подходя к ней ближе, но с великим почтением. — Так молода, так хороша, так бесстрашна перед лицом смерти! И обречена умереть в позоре и в мучениях. Кто может не плакать над тобой? Двадцать лет слёзы не наполняли мои глаза, а теперь я плачу, глядя на тебя. Но этому суждено свершиться, ничто не спасёт тебя. Мы с тобой оба — слепые орудия судьбы, неудержимо влекущие нас по предназначенному пути, как два корабля, которые несутся по бурным волнам, а бешеный ветер сталкивает их между собой на общую погибель. Прости меня, и расстанемся как друзья. Тщетно старался я поколебать твою решимость, но и сам остаюсь твёрд и непреклонен, как сама несокрушимая судьба.
— Люди нередко сваливают на судьбу последствия своих собственных буйных страстей, — сказала Ревекка. — Но я прощаю тебя, Буагильбер, тебя, виновника моей безвременной смерти. У тебя сильная душа; иногда в ней вспыхивают благородные и великие порывы. Но она — как запущенный сад, принадлежащий нерадивому хозяину: сорные травы разрослись в ней и заглушили здоровые ростки.
— Да, Ревекка, — сказал храмовник, — я именно таков, как ты говоришь: неукротимый, своевольный и гордый тем, что среди толпы пустоголовых глупцов и ловких ханжей я сохранил силу духа, возвышающую меня над ними. Я с юности приучался к воинским подвигам, стремился к высоким целям и преследовал их упорно и непоколебимо. Таким я и останусь: гордым, непреклонным, неизменным. Мир увидит это, я покажу ему себя; но ты прощаешь меня, Ревекка?
Нам в нашей горестной судьбе
Нет больше знамений твоих:
Забыли предки о тебе,
И ты, господь, забыл о них!
Теперь невидим ты для нас,
Но если светит яркий день,
В обманчиво счастливый час
Нас облаком своим одень;
И в тёмной грозовой ночи,
Когда вокруг лишь мгла и дым,
Ты нас терпенью научи
И светом озари своим.
Нет арф у нас. Разрушен храм.
Мы столько вынесли обид!
Наш не курится фимиам,
И звучный тамбурин молчит.
Но ты сказал нам, наш отец:
«От вас я жертвы не приму;
Смирение своих сердец
Несите к храму моему!»
Когда звуки этого гимна замерли, у дверей опять раздался осторожный стук.
— Войди, — отозвалась Ревекка, — коли друг ты мне, а если недруг — не в моей воле запретить тебе войти.
— Это я, — сказал Бриан де Буагильбер, входя, — а друг ли я или недруг, это будет зависеть от того, чем кончится наше свидание.
Встревоженная появлением человека, неудержимую страсть которого она считала главной причиной своих бедствий, Ревекка попятилась назад с взволнованным и недоверчивым, но далеко не робким видом, показывавшим, что она решила держаться от него как можно дальше и ни за что не сдаваться. Она выпрямилась, глядя на него с твёрдостью, но без всякого вызова, видимо не желая раздражать его, но обнаруживая намерение в случае нужды защищаться до последней возможности.
— У тебя нет причин бояться меня, Ревекка, — сказал храмовник, — или, вернее, тебе нечего бояться меня теперь.
— Я и не боюсь, сэр рыцарь, — ответила Ревекка, хотя учащённое дыхание не соответствовало героизму этих слов. — Вера моя крепка, и я вас не боюсь.
— Да и чего тебе опасаться? — подтвердил Буагильбер серьёзно. — Мои прежние безумные порывы теперь тебе не страшны. За дверью стоит стража, над которой я не властен. Им предстоит вести тебя на казнь, Ревекка. Но до тех пор они никому не позволят обидеть тебя, даже мне, если бы моё безумие, — потому что ведь это чистое безумие, — ещё раз побудило бы меня к этому.
— Слава моему богу, — сказала еврейка. — Смерть меньше всего страшит меня в этом жилище злобы.
— Да, пожалуй, — согласился храмовник, — мысль о смерти не должна страшить твёрдую душу, когда путь к ней открывается внезапно. Меня не пугает удар копья или меча, тебе же прыжок с высоты башни или удар кинжала не страшны по сравнению с тем, что каждый из нас считает позором. Заметь, что я говорю о нас обоих. Очень может быть, что мои понятия о чести так же нелепы, как и твои, Ревекка, но зато мы оба сумеем умереть за них.
— Несчастный ты человек! — воскликнула Ревекка. — Неужели ты обречён рисковать жизнью из-за верований, которых не признаёт твой здравый смысл? Ведь это всё равно, что отдавать свои сокровища за то, что не может заменить хлеба. Но обо мне ты так не думай. Твоя решимость зыблется на бурных и переменчивых волнах людского мнения, а моя держится на скалах вечности.
— Перестань, — сказал храмовник, — теперь бесполезны такие рассуждения. Ты обречена умереть не той быстрой и лёгкой смертью, которую добровольно избирает скорбь и радостно приветствует отчаяние, но смертью медленной, в ужасных пытках и страданиях, которую присуждают за то, что дьявольское ханжество этих людей называет твоим преступлением.
— А кому же, — возразила Ревекка, — если такова будет моя участь, кому я ею обязана? Конечно, тому, кто из эгоистичных, низких побуждений насильно притащил меня сюда, а теперь — уж и не знаю, ради каких целей — пришёл запугивать меня, преувеличивая ужасы той горькой участи, которую сам же мне уготовил.
— Не думай, — сказал храмовник, — не думай, что я был виновен в этом. Я собственной грудью оборонил бы тебя от этой опасности, как защищал тебя от стрел.
— Если бы ты это делал с благородным намерением оказать покровительство невиновной, — сказала Ревекка, — я была бы благодарна тебе за эту заботу, но ты с тех пор столько раз ставил себе в заслугу этот поступок, что мне противна стала жизнь, сохранённая той ценою, которую ты требуешь от меня.
— Оставь свои упрёки, Ревекка, — сказал храмовник, — у меня довольно и своего горя, не усугубляй его своими нападками.
— Так чего же ты хочешь, сэр рыцарь? — спросила еврейка. — Говори прямо, если ты пришёл не для того, чтобы полюбоваться причинённым тобою несчастьем, говори. А потом, сделай милость, оставь меня. Переход от времени к вечности короток, но страшен, а мне остаётся так мало часов, чтобы приготовиться к нему.
— Я вижу, Ревекка, — сказал Буагильбер, — что ты продолжаешь считать меня виновником тех страданий, от которых я хотел бы тебя избавить.
— Сэр рыцарь, я не желаю попрекать тебя. Но разве не твоей страсти я обязана своей ужасной участью?
— Ты заблуждаешься. Это неправда, — поспешно возразил храмовник. — Ты приписываешь мне то, чего я не мог предвидеть и что случилось помимо моей воли. Мог ли я предугадать неожиданный приезд сюда этого полоумного старика, который благодаря нескольким вспышкам безумной отваги и благоговению глупцов перед его бессмысленными самоистязаниями возвеличен превыше своих заслуг, а теперь он царит над здравым смыслом, надо мной и над сотнями членов нашего ордена, которые и думают и чувствуют как люди, свободные от тех нелепых предрассудков, которые являются основанием для его суждений и поступков.
— Однако, — сказала Ревекка, — и ты был в числе судей; и хотя ты знал, что я невиновна, ты не протестовал против моего осуждения и даже, насколько я понимаю, сам выступишь на поединке суда божьего, чтобы доказать мою преступность и подтвердить приговор.
— Терпение, Ревекка! — сказал храмовник. — Ни один народ не умеет покоряться времени так, как твой, и, покоряясь ему, вести свою ладью, используя даже противные ветры.
— В недобрый час научился Израиль такому печальному искусству, — молвила Ревекка. — Но человеческое сердце под влиянием несчастий делается покорным, как твёрдая сталь под действием огня, а тот, кто перестал быть свободным гражданином родной страны, поневоле должен гнуть шею перед иноземцами. Таково проклятие, тяготеющее над нами, сэр рыцарь, заслуженное нашими прегрешениями и грехами отцов наших. Но вы, вы, кто превозносит свою свободу как право первородства, насколько же глубже ваш позор, когда вопреки вашим собственным убеждениям, вы унижаетесь до потворства предрассудкам других людей.
— В твоих словах есть горькая правда, Ревекка, — сказал Буагильбер, в волнении шагая взад и вперёд по комнате, — но я пришёл не за тем, чтобы обмениваться с тобой упрёками. Знай, что Буагильбер никому в мире не уступает, хотя, смотря по обстоятельствам, иногда меняет свои планы. Воля его подобна горному потоку: если на пути его встречается утёс, он может на некоторое время уклониться от прямого пути в своём течении, но непременно пробьётся вперёд и найдёт дорогу к океану. Ты помнишь обрывок пергамента, на котором был написан совет потребовать защитника? Как ты думаешь, кто это написал, если не Буагильбер? В ком ином могла ты пробудить такое участие?
— Короткая отсрочка смертной казни, и ничего больше, — отвечала Ревекка. — Не много пользы мне от этого; и неужели ничего другого ты не мог сделать для той, на голову которой обрушил столько горя и наконец привёл на край могилы?
— Нет, это далеко не всё, что я намерен был сделать для тебя, — сказал Буагильбер. — Если бы не проклятое вмешательство того старого изувера и глупца Гудольрика (он, будучи рыцарем Храма, всё-таки притворяется, будто думает и рассуждает так же, как все), роль бойца за честь ордена поручили бы не прецептору, а одному из рядовых рыцарей. Тогда бы я сам при первом призыве боевой трубы явился на ристалище — конечно, под видом странствующего рыцаря, искателя приключений — и с оружием в руках объявил бы себя твоим заступником. И если бы Бомануар выставил против меня не одного, а двоих или троих из присутствующих братьев, не сомневаюсь, что я каждого поочерёдно вышиб бы из седла одним и тем же копьём. Вот как я намерен был поступить, Ревекка. Я отстоял бы твою невиновность и от тебя самой надеялся бы получить награду за свою победу.
— Всё это пустая похвальба, сэр рыцарь, — сказала Ревекка, — ты хвастаешься тем, что мог бы совершить; однако ты счёл более удобным действовать совсем по-иному. Ты принял мою перчатку. Значит, мой защитник — если только для такого одинокого существа, как я, найдётся защитник, — явившись на ристалище, должен будет сразиться с тобой. А ты всё ещё представляешься моим другом и покровителем.
— Я и хочу быть твоим другом и покровителем, — отвечал храмовник, — но подумай, чем я при этом рискую или, лучше сказать, какому бесславию неминуемо подвергнусь. Так не осуждай же меня, если я поставлю некоторые условия, прежде чем ради твоего спасения пожертвую всем, что для меня было дорого.
— Говори, — сказала Ревекка, — я не понимаю тебя.
— Ну хорошо, — сказал Буагильбер, — я буду говорить всё, как не говорит даже грешник, пришедший на исповедь к своему духовному отцу. Если я не явлюсь на ристалище, Ревекка, я лишусь своего сана и доброго имени — потеряю всё, чем дышал до сих пор — уважение моих товарищей и надежду унаследовать то могущество, ту власть, которой теперь владеет старый изувер Лука де Бомануар и которой я воспользовался бы иначе. Таков будет мой удел, если я не явлюсь сразиться с твоим заступником. Чёрт бы побрал этого Гудольрика, устроившего мне такую дьявольскую западню! И да будет проклят Альберт Мальвуазен, остановивший меня, когда я хотел бросить твою перчатку в лицо выжившему из ума изуверу, который мог поверить нелепой клевете на существо, столь возвышенное и прекрасное, как ту.
— К чему теперь все эти напыщенные речи в льстивые слова! — сказала Ревекка. — Тебе предстоял выбор: пролить кровь неповинной женщины или рискнуть своими земными выгодами и надеждами. Зачем ты всё это говоришь — твой выбор сделан.
— Нет, Ревекка, — сказал рыцарь более мягким голосом, подойдя к ней поближе, — мой выбор ещё не сделан. Нет. И знай — тебе самой предстоит сделать выбор. Если я появлюсь на ристалище, я обязан поддержать свою честь и боевую славу. И тогда, будет ли у тебя защитник или не будет, — всё равно ты умрёшь на костре, привязанная к столбу, ибо не родился ещё тот рыцарь, который был бы мне равен в бою или одолел меня, разве только Ричард Львиное Сердце да его любимец Уилфред Айвенго. Но, как тебе известно, Айвенго ещё не в силах носить панцирь, а Ричард далеко, в чужеземной тюрьме. Итак, если я выеду на состязание, ты умрёшь, хотя бы твоя красота и побудила какого-нибудь пылкого юношу принять вызов в твою защиту.
— К чему ты столько раз повторяешь одно и то же?
— Для того, — ответил храмовник, — чтобы ты яснее могла представить себе ожидающую тебя участь.
— Так переверни её другой стороной, — сказала еврейка, — что тогда будет?
— Если я выеду, — продолжал Буагильбер, — и покажусь на роковом ристалище, ты умрёшь медленной и мучительной смертью, в такой пытке, какая предназначена для грешников за гробом. Если же я не явлюсь, меня лишат рыцарского звания, я буду опозорен, обвинён в колдовстве, в общении с неверными; знатное имя, ещё более прославленное моими подвигами, станет мне укором и посмешищем. Я утрачу свою славу, свою честь, лишусь надежды на такое величие и могущество, какого достигали немногие из императоров. Пожертвую честолюбивыми замыслами, разрушу планы столь же высокие, как те горы, по которым язычники чуть не взобрались на небеса, если верить их сказаниям, и всем этим, Ревекка, я готов пожертвовать, — прибавил он, бросаясь к её ногам, — откажусь и от славы, и от величия, и от власти, хотя она уже почти в моих руках, — всё брошу, лишь бы ты сказала: «Буагильбер, будь моим возлюбленным».
— Это безрассудно, сэр рыцарь, — отвечала Ревекка, — Торопись, поезжай к регенту, к королеве-матери, к принцу Джону. Из уважения к английской короне они не могут позволить вашему гроссмейстеру так своевольничать. Этим ты можешь оказать мне действительное покровительство, без всяких жертв со своей стороны и не требуя от меня никаких наград.
— Я не хочу иметь с ними дела, — продолжал он, хватаясь за полу её платья, — я обращаюсь только к тебе. Что же заставляет тебя делать такой выбор? Подумай, будь я хоть сам сатана, — ведь смерть ещё хуже сатаны, а мой соперник — смерть.
— Я не взвешиваю этих зол, — сказала Ревекка, опасаясь слишком прогневить необузданного рыцаря, но преисполненная твёрдой решимости не только не принимать его предложений, но и не прикидываться благосклонной к нему. — Будь же мужчиной, призови на помощь свою веру. Если правда, что ваша вера учит милосердию, которого у вас больше на словах, чем на деле, избавь меня от страшной смерти, не требуя вознаграждения, которое превратило бы твоё великодушие в низкий торг.
— Нет! — воскликнул надменный храмовник, вскакивая. — Этим ты меня не обманешь! Если я откажусь от добытой славы и от будущих почестей, я сделаю это только ради тебя, и мы спасёмся не иначе, как вместе. Слушай, Ревекка, — продолжал он снова, понизив голос. — Англия, Европа — ведь это не весь мир. Есть и другие страны, где мы можем жить, и там я найду простор для своего честолюбия. Поедем в Палестину. Там живёт мой друг Конрад, маркиз де Монсеррат, человек, подобный мне, свободный от глупых предрассудков, которые держат в оковах наш прирождённый здравый смысл. Скорее можно вступить в союз с Саладином, чем терпеть пренебрежение этих изуверов, которых мы презираем. Я проложу новые пути к величию, — продолжал он, расхаживая крупными шагами по комнате,
— Европа ещё услышит звонкую поступь того, кого изгнала из числа сынов своих. Сколько бы миллионов крестоносцев ни посылала она во имя защиты Палестины, какое бы великое множество сарацинских сабель ни давало им отпор, никто не сумеет пробиться так глубоко в эту страну, из-за которой состязаются все народы, никто не сможет основаться там так прочно, как я и те мои товарищи, которые пойдут за мной и в огонь и в воду, что бы там ни делал и ни говорил этот старый ханжа. И ты будешь царицей, Ревекка. На горе Кармель создадим мы тот престол, который я завоюю своей доблестью тебе, и вместо гроссмейстерского жезла у меня в руке будет царский скипетр.
— Мечты, — молвила Ревекка, — одни мечты и грёзы! Но если бы и осуществились они наяву, мне до них нет дела. Какого бы могущества ты ни достиг, я его не смогу разделять с тобою. Для меня любовь к Израилю и твёрдость в вере так много значат, что я не могу уважать человека, если он охотно отрекается от родины, разрывает связь с орденом, которому клялся служить, и всё это только для того, чтобы удовлетворить страсть к женщине чуждого ему племени. Не назначай платы за моё избавление, сэр рыцарь, не продавай великодушного подвига — окажи покровительство несчастию из одного милосердия, а не из личных выгод. Обратись к английскому престолу. Ричард преклонит слух к моим молениям и освободит меня от жестокости моих мучителей.
— Ни за что, Ревекка, — отвечал храмовник с яростью. — Уж если я отрекусь от моего ордена, то сделаю это ради тебя одной! Но если ты отвергнешь мою любовь, мои честолюбивые мечты останутся со мной. Я не позволю одурачить тебя! Склонить голову перед Ричардом! Просить милости у этого гордого сердца! Никогда этого не будет, Ревекка! Орден Храма в моём лице не падёт к ногам Ричарда! Я могу отказаться от ордена, но унизить или предать его — никогда.
— Все мои надежды — на милость божью, — сказала Ревекка, — люди, как видно, не помогут.
— Так знай, — отвечал храмовник. — Ты очень горда, но и я тоже горд. Если я появлюсь на ристалище в полном боевом вооружении, никакие земные помыслы не помешают мне пустить в ход всю мою силу, всё моё искусство. Подумай же, какова будет тогда твоя участь! Ты умрёшь смертью злейших преступников, тебя сожгут на пылающем костре, и ничего не сохранится от этого прекрасного образа, даже тех жалких останков, о которых можно было б сказать: вот это недавно жило, двигалось… Нет, Ревекка, женщине не перенести мысли о такой участи. Ты ещё уступишь моим желаниям!
— Буагильбер, — отвечала еврейка, — ты не знаешь женского сердца или видел только таких женщин, которые утратили лучшие женские достоинства. Могу тебя уверить, гордый рыцарь, что ни в одном из самых страшных сражений не обнаруживал ты такого мужества, какое проявляет женщина, когда долг или привязанность призывает её к страданию. Я сама женщина, изнеженная воспитанием, от природы робкая и с трудом переносящая телесные страдания; но когда мы с тобой явимся на роковое ристалище, ты — сражаться, а я — на казнь, я твёрдо уверена, что моя отвага будет много выше твоей… Прощай, я не хочу больше терять слов с тобою. То время, которое осталось дочери Израиля провести на земле, нужно употребить иначе: она должна обратиться к утешителю, который отвратил лицо своё от её народа, но никогда не бывает глух к воплям человека, искренне взывающего к нему.
— Значит, мы расстаёмся, — проговорил храмовник после минутного молчания. — И зачем бог допустил нас встретиться в этом мире! Почему ты не родилась от благородных родителей и в христианской вере! Клянусь небесами, когда я смотрю на тебя и думаю, где и когда я тебя снова увижу, я начинаю жалеть, что не принадлежу к твоему отверженному племени. Пускай бы рука моя рылась в сундуках с декелями, не ведая ни копья, ни щита, гнул бы я спину перед мелкой знатью и наводил бы страх на одних лишь должников!.. Вот до чего я дошёл, Ревекка, вот чего бы желал, чтобы только быть ближе к тебе в жизни, чтобы избавиться от той страшной роли, какую должен сыграть в твоей смерти.
— Ты говоришь о евреях, какими сделали их преследования людей, тебе подобных, — сказала Ревекка. — Гнев божий изгнал евреев от отечества, но трудолюбие открыло им единственный путь к власти и могуществу, и на этом одном пути им не поставили преград. Почитай древнюю историю израильского народа и скажи: разве те люди, через которых Иегова творил такие чудеса среди народов, были торгаши и ростовщики? Знай же, гордый рыцарь, что среди нас немало есть знатных имён, по сравнению с которыми ваши хвалёные дворянские фамилии — всё равно что тыква перед кедром. У нас есть семья, родословное древо которых восходит к тем временам, когда в громе и молнии являлось божество, окружённое херувимами… Эти семьи получали свой высокий сан не от земных владык, а от Голоса, повелевавшего их предкам приблизиться к богу и властвовать над остальными. Таковы были князья из дома Иакова!
Щёки Ревекки загорелись румянцем, пока она говорила о древней славе своего племени, но снова побледнели, когда она добавила со вздохом:
— Да, таковы были князья иудейские, ныне исчезнувшие. Слава их попрана, как скошенная трава, и смешана с дорожной грязью. Но есть ещё потомки великого рода, есть и такие, что не посрамят своего высокого происхождения, и в числе их будет дочь Исаака, сына Адоникама. Прощай! Я не завидую почестям, добытым ценою крови человеческой, не завидую твоему варварскому роду северных язычников, не завидую и вере твоей, которая у тебя на языке, но которой нет ни в твоём сердце, ни в поступках.
— Я околдован, клянусь небесами! — сказал Буагильбер. — Мне начинает казаться, что выживший из ума скелет был прав, я не в силах расстаться с тобой, точно меня удерживает какая-то сверхъестественная сила. Прекрасное создание! — продолжал он, подходя к ней ближе, но с великим почтением. — Так молода, так хороша, так бесстрашна перед лицом смерти! И обречена умереть в позоре и в мучениях. Кто может не плакать над тобой? Двадцать лет слёзы не наполняли мои глаза, а теперь я плачу, глядя на тебя. Но этому суждено свершиться, ничто не спасёт тебя. Мы с тобой оба — слепые орудия судьбы, неудержимо влекущие нас по предназначенному пути, как два корабля, которые несутся по бурным волнам, а бешеный ветер сталкивает их между собой на общую погибель. Прости меня, и расстанемся как друзья. Тщетно старался я поколебать твою решимость, но и сам остаюсь твёрд и непреклонен, как сама несокрушимая судьба.
— Люди нередко сваливают на судьбу последствия своих собственных буйных страстей, — сказала Ревекка. — Но я прощаю тебя, Буагильбер, тебя, виновника моей безвременной смерти. У тебя сильная душа; иногда в ней вспыхивают благородные и великие порывы. Но она — как запущенный сад, принадлежащий нерадивому хозяину: сорные травы разрослись в ней и заглушили здоровые ростки.
— Да, Ревекка, — сказал храмовник, — я именно таков, как ты говоришь: неукротимый, своевольный и гордый тем, что среди толпы пустоголовых глупцов и ловких ханжей я сохранил силу духа, возвышающую меня над ними. Я с юности приучался к воинским подвигам, стремился к высоким целям и преследовал их упорно и непоколебимо. Таким я и останусь: гордым, непреклонным, неизменным. Мир увидит это, я покажу ему себя; но ты прощаешь меня, Ревекка?