Айвенго
Часть 43 из 59 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда пение смолкло, гроссмейстер медленно обвёл глазами всё собрание и заметил, что место одного из прецепторов было свободно. Место это принадлежало Бриану де Буагильберу, покинувшему его и стоявшему около одной из скамей, занятых рыцарями. Левой рукой он приподнял свой плащ, словно желая скрыть лицо, в правой держал меч, задумчиво рисуя его остриём какие-то знаки на дубовом полу.
— Несчастный, — проговорил вполголоса гроссмейстер, удостоив его сострадательного взгляда. — Замечаешь, Конрад, как он страдает от нашего святого дела? Вот до чего при содействии нечистой силы может довести храброго и почтенного воина легкомысленный взгляд женщины! Видишь, он не в силах смотреть на нас. И на неё не в силах взглянуть. Как знать, не бес ли его мучит в эту минуту, что он с таким упорством выводит на полу эти кабалистические знаки? Не замышляет ли он покушение на нашу жизнь и на спасение души нашей? Но нам не страшны дьявольские козни, и мы не боимся врага рода человеческого! Semper leo percutiaturl.[42]
Эти замечания, произнесённые шёпотом, были обращены к одному лишь наперснику владыки — Конраду Монт-Фитчету. Затем гроссмейстер возвысил голос и обратился ко всему собранию:
— Преподобные и храбрые мужи, рыцари, прецепторы, друзья нашего святого ордена, братья и дети мои! И вы также, родовитые и благочестивые оруженосцы, соискатели честного креста! Также и вы, наши братья во Христе, люди всякого звания! Да будет известно вам, что не по недостатку личной нашей власти созвали мы настоящее собрание, ибо я, смиренный раб божий, силою сего вручённого мне жезла облечён правом чинить суд и расправу во всём, касающемся блага нашего святого ордена. Преподобный отец наш святой Бернард, составивший устав нашей рыцарской и святой общины, упомянул в пятьдесят девятой главе оного, что братья могут собираться на совет не иначе, как по воле и приказанию своего настоятеля, а нам и другим достойным отцам, предшественникам нашим в сём священном сане, предоставил судить, по какому поводу, в какое время и в каком месте должен собираться капитул нашего ордена. При этом вменяется нам в обязанность выслушать мнение братии, но поступить согласно собственному убеждению. Однако когда бешеный волк забрался в стадо и унёс одного ягнёнка, добрый пастырь обязан созвать всех своих товарищей, дабы они луками и пращами помогали ему истребить врага, согласно всем известной статье нашего устава: «Всемерно и во всякое время предавать льва избиению». А посему призвали мы сюда еврейскую женщину по имени Ревекка, дочь Исаака из Йорка, — женщину, известную своим колдовством и гнусными волхвованиями. Этим колдовством возмутила она кровь и повредила рассудок не простого человека, а рыцаря. Не мирянина, а рыцаря, посвятившего себя служению святого храма, и не рядового рыцаря, а прецептора нашего ордена, старшего по значению и почёту. Собрат наш Бриан де Буагильбер известен не только нам, но и всем здесь присутствующим как храбрый и усердный защитник креста, совершивший множество доблестных подвигов в Святой Земле и многих других святых местах, очистив их от скверны кровью язычников, поносивших их святость. Не менее чем своей храбростью и воинскими заслугами, прославился он среди братии и мудростью своей, так что рыцари нашего ордена привыкли видеть в нём собрата, к которому перейдёт сей жезл, когда господу угодно будет избавить нас от тягости владеть им. Когда же мы услышали, что этот благородный рыцарь внезапно изменил уставу нашего Храма и, вопреки произнесённым обетам, невзирая на товарищей, презрев открывающуюся ему будущность, связался с еврейской девицей, рисковал ради неё собственной жизнью и, наконец, привёз её и водворил в одну из прецепторий нашего ордена, — чему мы могли приписать всё это, как не дьявольскому наваждению или волшебным чарам? Если бы мы могли думать иначе, ни высокий сан его, ни личная доблесть, ни его слава не помешали бы нам подвергнуть его строгому наказанию, дабы искоренить зло. Auferte malum ex vobis[43]. Ибо в этой прискорбной истории мы находили целый ряд преступлений против нашего святого устава. Во-первых, рыцарь действовал самовольно, в противность главе тридцать третьей: «Quod nullus juxta propriam voluntatem incedat»[44]. Во-вторых, вступил в сношения с особой, отлучённой от церкви, а в главе пятьдесят седьмой сказано: «Ut fratres поп participent cum excommunicatis»[45], следовательно, обрёк себя Anathema Maranatha[46]. В-третьих, он знался с чужеземными женщинами, вопреки главе «Ut fratres поп conversantur cum extraneis mulieribus»[47]. В-четвёртых, не избегал, но есть основание опасаться, что сам просил поцелуи женщины, а этого, согласно последней статье нашего устава «Ut fugiantur oscula»[48], есть повод к великому соблазну для воинов святого креста. За все эти богомерзкие прегрешения Бриана де Буагильбера следовало бы исторгнуть из нашего братства, хоть бы он был правой рукой и правым глазом нашего ордена.
Гроссмейстер умолк. По всему собранию прошёл тихий ропот. Иные из молодых людей начинали было посмеиваться, слушая рассуждения гроссмейстера о статье «De osculis fugiendis»[49], но теперь и они присмирели и с замиранием сердца ждали, что он скажет дальше.
— Такова, — сказал гроссмейстер, — была бы тяжёлая кара, которой подлежал рыцарь Храма, если бы нарушил столько важнейших статей нашего устава по собственной воле. Если же с помощью колдовства и волхвований рыцарь подпал под власть сатаны лишь потому, что легкомысленно взглянул на девичью красу, то мы вправе скорее скорбеть о его грехах, нежели карать за них; нам подобает, наложив на него наказание, которое поможет ему очиститься от беззакония, всю тяжесть нашего гнева обратить на суд дьявольский, едва не послуживший к его окончательной гибели. А потому выступайте вперёд все, кто был свидетелями этих деяний, дабы мы могли выяснить, может ли правосудие наше удовлетвориться наказанием нечестивой женщины, или же нам надлежит с сокрушённым сердцем покарать также и нашего брата.
Вызвано было несколько человек, которые показали, что они сами видели, как Буагильбер рисковал своей жизнью, спасая Ревекку из пылающего здания, и каким подвергал себя опасностям, заботясь единственно только о ней. Подробности этого происшествия описывались с теми преувеличениями, которые свойственны простым людям, когда их воображение поражено каким-нибудь необычайным событием. К тому же склонность ко всему чудесному усиливалась здесь приятным сознанием, что их показания доставляют видимое удовольствие важному сановнику. Благодаря этому опасности, которым в действительности подвергался Буагильбер, приобрели в их рассказах чудовищные размеры. Пылкая отвага, проявленная рыцарем ради спасения Ревекки, выходила, судя по этим показаниям, за пределы не только благоразумия, но и величайших подвигов рыцарской преданности. А его почтительное отношение к речам красавицы, жёстким и полным упрёков, изображалось с такими прикрасами, что для человека, прославившегося гордостью и надменным нравом, казалось сверхъестественным.
Затем был вызван прецептор обители Темплстоу, рассказавший о приезде Буагильбера с Ревеккой в прецепторию. Мальвуазен давал показания очень осмотрительно. Казалось, он всячески старается пощадить чувства Буагильбера, однако по временам он вставлял в свой рассказ такие намёки, которые показывали, что он считает рыцаря впавшим в какое-то безумие. С тяжким вздохом прецептор покаялся в том, что сам принял Ревекку и её любовника в свою обитель.
— Всё, что я мог сказать в оправдание моего поступка, — сказал он в заключение, — уже сказано мною на исповеди перед высокопреподобным отцом гроссмейстером. Ему известно, что я сделал это не из дурных побуждений, хотя поступил неправильно. Я с радостью готов подвергнуться любому наказанию, какое ему угодно будет наложить на меня.
— Ты хорошо сказал, брат Альберт, — сказал Бомануар. — Твои побуждения не были дурны, так как ты рассудил за благо остановить заблудшего брата на пути к погибели, но поведение твоё было ошибочно. Ты поступил как человек, который, желая остановить коня, хватает его за стремя, вместо того чтобы поймать за узду. Так можно только повредить себе и не достигнуть цели. Наш благочестивый основатель повелел нам читать «Отче наш» тринадцать раз на заутрене и девять раз за вечерней, а ты читай вдвое против положенного. Храмовнику трижды в неделю дозволяется кушать мясо, но ты постись во все семь дней. Такое послушание назначается тебе на шесть недель, по истечении которых ты и отбудешь срок своего наказания.
С лицемерным видом глубочайшей покорности прецептор Темплстоу поклонился владыке до земли и вернулся на своё место.
— Теперь, братья, — сказал гроссмейстер, — будет уместно углубиться в прошлое этой женщины и проверить, способна ли она колдовать и наводить порчу на людей. Судя по всему, что мы здесь слышали, приходится думать, что заблудший брат наш действовал под влиянием бесовского наваждения и волшебных чар.
Герман Гудольрик был четвёртым из прецепторов, присутствовавших на суде. Трое остальных были Конрад Монт-Фитчет, Альберт Мальвуазен и сам Бриан де Буагильбер. Герман, старый воин, лицо которого покрывали шрамы от мусульманских сабель, пользовался большим почётом и уважением среди своих собратий. Он встал и поклонился гроссмейстеру, который тотчас дозволил ему говорить.
— Я желал бы узнать, высокопреподобный отец, из уст брата нашего, доблестного Бриана де Буагильбера, что он сам думает обо всех этих удивительных обвинениях и о своей злосчастной страсти к этой девице.
— Бриан де Буагильбер, — сказал гроссмейстер, — ты слышал вопрос нашего брата Гудольрика? Повелеваю тебе ответить ему!
Буагильбер повернул голову в сторону гроссмейстера, но продолжал безмолвствовать.
— Он одержим бесом молчания, — сказал гроссмейстер, — Сгинь, сатана! Говори, Бриан де Буагильбер, заклинаю тебя крестом, этим символом нашего святого ордена!
Буагильбер с величайшим усилием подавил возрастающее негодование и презрение, зная, что, обнаружив их, он ничего не выиграет.
— Бриан де Буагильбер, — отвечал он, — не может отвечать, высокопреподобный отец, на такие дикие и нелепые обвинения. Но если затронут его честь, он будет защищать её своим телом и вот этим мечом, который нередко сражался за пользу христианства.
— Мы тебе прощаем, брат Бриан, — сказал гроссмейстер, — хоть ты и согрешил перед нами, похваляясь своими боевыми подвигами, ибо восхваление собственных заслуг идёт от дьявола. Но мы даруем тебе прощение, видя, что ты говоришь не сам от себя, а по наущению того, кого мы, с божьей помощью, изгоним из среды нашей.
Презрение и злоба сверкнули в чёрных глазах Буагильбера, но он ничего не ответил.
— Ну вот, — продолжал гроссмейстер, — хотя на вопрос нашего брата Гудольрика и не было дано прямого ответа, но мы будем продолжать наше расследование, братия. С благословения нашего святого покровителя мы до конца раскроем тайну этого зла. Пусть те, кому что-либо известно о жизни и поступках этой женщины, выступят вперёд и свидетельствуют о том перед нами.
В дальнем конце зала послышались какой-то шум и суматоха; на вопрос гроссмейстера, что там происходит, ему отвечали, что в толпе есть калека, которому подсудимая возвратила возможность двигаться, излечив его чудодейственным бальзамом.
Из толпы вытолкнули вперёд бедного крестьянина, саксонца родом. Он был в смертельном страхе, ожидая наказания за то, что его вылечила от паралича еврейка. Однако это излечение не было полным: бедняга до сих пор мог передвигаться только на костылях.
Крайне неохотно, с горькими слезами рассказал он, что два года тому назад, когда он проживал в Йорке и работал столяром у богатого еврея Исаака, он внезапно заболел и слёг в постель; тогда Ревекка стала лечить его каким-то бальзамом, пахнувшим пряностями, который вернул ему способность двигаться. А когда он немного поправился, она дала ему с собой баночку этой драгоценной мази и денег на возвращение домой, к отцу, живущему вблизи обители Темплстоу.
— И дозвольте доложить вашей преподобной милости, — закончил свидетель, — не может того быть, чтобы эта девица имела на меня злой умысел, хотя и правда, на её беду, она еврейка. Однако, когда я мазался её зельем, я всякий раз читал про себя «Отче наш» и «Верую», а снадобье от того действовало не хуже.
— Молчи, раб, — сказал гроссмейстер, — и ступай прочь! Таким скотам, как ты, только и пристало лечиться у дьявольских знахарей да работать на пользу исчадий сатаны! Я тебе говорю: враг рода человеческого насылает болезнь только для того, чтобы её вылечить и тем вызвать доверие к дьявольскому врачеванию. У тебя ещё осталась та мазь, о которой ты говоришь?
Крестьянин дрожащей рукой полез себе за пазуху и вытащил оттуда маленькую баночку с крышкой, на которой было написано несколько слов еврейскими буквами. Для большинства присутствующих это было явным доказательством, что сам дьявол стряпал снадобье. Бомануар перекрестился, взял в руки баночку и, хорошо зная восточные языки, без труда прочёл надпись: «Лев из колена Иуды победил».
— Удивительна власть сатаны! — молвил гроссмейстер. — Ведь сумел же он обратить священное писание в орудие богохульства, смешав отраву с необходимою нам пищей! Нет ли здесь лекаря, который бы мог нам сказать, из чего приготовлена эта волшебная мазь?
Двое медиков, как они себя величали, — один монах, а другой цирюльник, — выступили вперёд и, рассмотрев бальзам, объявили, что состав этой мази им совершенно неизвестен, а пахнет она мирой и камфарой, каковые суть, по их мнению, восточные травы. Однако, движимые профессиональною ненавистью к успешной сопернице по ремеслу, они не преминули намекнуть, что мазь сделана из каких-нибудь таинственных, колдовских зелий противозаконным способом; что сами они хотя и не колдуны, но основательно знакомы со всеми отраслями медицины, насколько она совместима с исповеданием христианской веры. По окончании этой врачебной экспертизы сакс смиренно попросил, чтобы ему возвратили мазь, приносившую облегчение, но гроссмейстер нахмурился и спросил его:
— Как тебя зовут?
— Хигг, сын Снелля, — отвечал крестьянин.
— Так слушай же, Хигг, сын Снелля, — сказал Бомануар, — лучше быть прикованным к ложу, чем исцелиться, принимая снадобья нечестивых еретиков, и начать ходить. И лучше также вооружённой рукой отнять у еврея его сокровища, нежели принимать от него подарки или работать на него за деньги. Ступай и делай, как я приказываю.
— Ох, — сказал крестьянин, — как угодно вашей преподобной милости! Для меня-то уж поздно последовать вашему поучению — я ведь калека, — но у меня есть два брата, они служат у богатого раввина Натана Бен-Самуэля, так я передам им слова вашего преподобия, что лучше ограбить еврея, чем служить ему честно и усердно.
— Что за вздор болтает этот негодяй! Гоните его вон! — сказал Бомануар, не зная, как опровергнуть этот практический вывод из своего наставления.
Хигг, сын Снелля, смешался с толпой, но не ушёл, ожидая решения участи своей благодетельницы. Он остался послушать, чем кончится её дело, хотя и рисковал при этом снова встретиться с суровым взглядом судьи, перед которым трепетало от ужаса всё его существо.
В эту минуту гроссмейстер приказал Ревекке снять покрывало. Она впервые нарушила своё молчание и сказала со смиренным достоинством, что для дочерей её племени непривычно открывать лицо, если они находятся перед собранием незнакомцев. Её нежный голос и кроткий ответ пробудили в присутствующих чувство жалости. Но Бомануар, считавший особой заслугой подавить в себе всякие чувства, когда речь шла об исполнении того, что он считал своим долгом, повторил своё требование. Стража бросилась вперёд, намереваясь сорвать с неё покрывало, но она встала и сказала:
— Нет, заклинаю вас любовью к вашим дочерям. Увы, я позабыла, что у вас не может быть дочерей! Хотя бы в память ваших матерей, из любви к вашим сёстрам, ради соблюдения благопристойности, не дозволяйте так обращаться со мною в вашем присутствии! Но я повинуюсь вам, — прибавила она с такой печальной покорностью в голосе, что сердце самого Бомануара дрогнуло, — вы старейшины, и по вашему приказанию я сама покажу вам лицо несчастной девушки.
Она откинула покрывало и взглянула на них. Лицо её отражало и застенчивость и чувство собственного достоинства. Её удивительная красота вызвала общее изумление, и те из рыцарей, которые были помоложе, молча переглянулись между собой. Эти взгляды, казалось, говорили, что необычайная красота Ревекки гораздо лучше объясняет безумную страсть Буагильбера, чем её мнимое колдовство. Но особенно сильное впечатление произвело выражение её лица на Хигга, сына Снелля.
— Пустите меня, пустите! — закричал он, обращаясь к страже, охранявшей выходную дверь. — Дайте мне уйти отсюда, не то я умру с горя — ведь я свидетельствовал против неё!
— Полно, бедняга, успокойся, — сказала Ревекка, услышавшая его восклицание. — Ты не сделал мне вреда, сказав правду, и не можешь помочь мне слезами и сожалением. Успокойся, прошу тебя, иди домой и позаботься о себе.
Стража сжалилась над Хиггом и, опасаясь, что его громкие причитания навлекут на них гнев начальства, решила выпроводить его из зала. Но он обещал молчать, и ему позволили остаться.
Вызвали двух наёмников, которых Альберт Мальвуазен заранее научил, что им показывать. Хотя они оба были бессердечными негодяями, однако даже их поразила дивная красота пленницы. В первую минуту оба как будто растерялись; однако Мальвуазен бросил на них такой выразительный взгляд, что они опомнились и снова приняли уверенный вид. С точностью, которая могла бы показаться подозрительной менее пристрастным судьям, они дали целый ряд показаний. Многие из них были целиком вымышлены, другие касались простых, естественных явлений, но обо всём этом рассказывалось в таком таинственном тоне и с такими подробностями и толкованием, что даже самые безобидные происшествия принимали зловещую окраску. В наше время подобные свидетельские показания были бы разделены на два разряда, а именно — на несущественные и на невероятные. Но в те невежественные и суеверные времена эти показания принимались за доказательства виновности.
Так, например, свидетели говорили о том, что иногда Ревекка что-то бормочет про себя на непонятном языке, а поёт так сладко, что у слушателей начинает звенеть в ушах и бьётся сердце; что по временам она разговаривает сама с собою и поднимает глаза кверху, словно в ожидании ответа; что покрой её одежды странен и удивителен — не такой, как у обыкновенной честной женщины; что у неё на перстнях есть таинственные знаки, а покрывало вышито какими-то диковинными узорами.
Все эти рассказы об обыкновенных вещах были выслушаны с глубочайшей серьёзностью и зачислены в разряд если не прямых доказательств, то косвенных улик, подтверждающих сношения Ревекки с нечистой силой.
Но были и другие показания, более важные, хотя и явно вымышленные; тем не менее невежественные слушатели отнеслись к ним с полным доверием. Один из солдат видел, как Ревекка излечила раненого человека, вместе с ними прибывшего в Торкилстон. По его словам, она начертила какие-то знаки на его ране, произнося при этом таинственные слова (которых он, слава богу, не понял), и вдруг из раны вышла железная головка стрелы, кровотечение остановилось, рана зажила, и умиравший человек спустя четверть часа сам вышел на крепостную стену и стал помогать свидетелю устанавливать машину для метания камней в неприятеля. Эта выдумка сложилась, вероятно, под впечатлением того, что Ревекка ухаживала за раненым Айвенго, привезённым в Торкилстон. В заключение свидетель подтвердил своё показание, вытащив из сумки тот самый наконечник, который, по его уверению, так чудесно вышел из раны. А так как эта железная штука оказалась весом в целую унцию, то не оставалось никаких сомнений в достоверности рассказа, каким бы чудесным он ни казался.
Товарищ его с ближайшей зубчатой стены укреплений видел, как Ревекка во время разговора с Буагильбером вскочила на парапет и собиралась броситься с башни. Чтобы не отстать от собрата, этот молодец рассказал, что, став на край парапета, Ревекка обернулась белоснежным лебедем, трижды облетела вокруг замка Торкилстон, потом снова опустилась на башню и приняла вид женщины.
И половины этих веских показаний было бы достаточно, чтобы уличить в колдовстве бедную безобразную старуху, даже если бы она не была еврейкой. Но даже молодость и дивная красота Ревекки не могли перевесить всей тяжести этих улик, усугубляемых тем, что обвиняемая была еврейкой.
Гроссмейстер собрал мнения своих советчиков и торжественно спросил Ревекку, что она может сказать против смертного приговора, который он намерен сейчас произнести.
— Взывать к вашему состраданию, — сказала прекрасная еврейка голосом, дрогнувшим от волнения, — было бы, как я вижу, напрасно и унизительно. Объяснять вам, что лечение больных и раненых не может быть неугодно богу, в которого все мы верим, было бы тщетно. Доказывать, что многие поступки, в которых обвиняют меня эти люди, совершенно невозможны, бесполезно: по-видимому, вы верите в их возможность. Точно так же бессмысленно оправдываться в том, что моя одежда, мой язык и мои привычки чужды вам, ибо свойственны моему народу — я чуть не сказала: моей родине, но, увы, у нас нет отечества. В своё оправдание я не стану даже разоблачать моего притеснителя, который стоит здесь и слышит, как на меня возводят ложное обвинение, а его из тирана превращают в жертву. Пусть бог рассудит меня с ним, но мне легче перенести любую казнь, какую вам угодно будет присудить мне, чем выслушивать предложения, которыми этот воплощённый дьявол преследовал меня, свою пленницу, беззащитную и беспомощную девушку. Но он одной с вами веры, а потому малейшее его возражение имеет в ваших глазах большую цену, чем торжественные клятвы несчастной еврейки. Стало быть, бесполезно было бы пытаться обратить против него возведённые на меня обвинения. Но я спрашиваю его — да, Бриан де Буагильбер, я обращаюсь к тебе самому — скажи, разве все эти обвинения не ложны? Разве всё это не самая чудовищная клевета, столь же нелепая, как и смертоносная?
Наступило молчание. Взоры всех устремились на Бриана де Буагильбера. Он молчал.
— Говори же, — продолжала она, — если ты мужчина, если ты христианин! Говори! Заклинаю тебя одеянием, которое ты носишь, именем, доставшимся тебе в наследие от предков, рыцарством, которым ты похваляешься. Честью твоей матери, могилой и прахом твоего отца! Молю тебя, скажи: правда ли всё, что здесь было сказано?
— Отвечай ей, брат, — сказал гроссмейстер, — если только враг рода человеческого, с которым ты борешься, не одолел тебя.
Буагильбера, казалось, обуревали противоречивые страсти, которые исказили лицо его судорогой. Наконец он смог только с величайшим усилием выговорить, глядя на Ревекку:
— Письмена, письмена…
— Вот, — молвил Бомануар, — вот это поистине неоспоримое свидетельство. Жертва её колдовства только и могла сослаться на роковые письмена, начертанные заклинания, которые вынуждают его молчать.
Но Ревекка иначе истолковала эти слова. Мельком взглянув на обрывок пергамента, который она продолжала держать в руке, она прочла написанные там поарабски слова: «Проси защитника».
Гул, прошедший по всему собранию после странного ответа Буагильбера, дал время Ревекке не только незаметно прочесть, но и уничтожить записку. Когда шёпот замолк, гроссмейстер возвысил голос:
— Ревекка, — сказал он, — никакой пользы не принесло тебе свидетельство этого несчастного рыцаря, который, видимо, всё ещё находится во власти сатаны. Что ты можешь ещё сказать?
— Согласно вашим жестоким законам мне остаётся только одно средство к спасению, — сказала Ревекка. — Правда, жизнь была очень тяжела для меня, по крайней мере в последнее время, но я не хочу отказываться от божьего дара, раз господь дарует мне хоть слабую надежду на спасение. Я отрицаю все ваши обвинения, объявляю себя невиновной, и показания ложными. Требую назначения божьего суда, и пусть мой защитник подтвердит мою правоту.
— Но кто же, Ревекка, — сказал гроссмейстер, — согласится выступить защитником еврейки, да ещё колдуньи?
— Бог даст мне защитника, — ответила Ревекка. — Не может быть, чтобы во всей славной Англии, стране гостеприимства, великодушия и свободы, где так много людей всегда готово рисковать жизнью во имя чести, не нашлось человека, который захотел бы выступить во имя справедливости. Я требую назначения поединка. Вот мой вызов.
Она сняла со своей руки вышитую перчатку и бросила её к ногам гроссмейстера с такой простотой, и с таким чувством собственного достоинства, которые вызвали общее изумление и восхищение.
Глава XXXVIII
… Тебе бросаю вызов
И храбрость воинскую покажу
В единоборстве нашем.
«Ричард II»
Красота и выражение лица Ревекки произвели глубокое впечатление даже на самого Луку Бомануара. От природы он не был ни жестоким, ни даже суровым. Но он всегда был человеком бесстрастным, с возвышенными, хотя и ошибочными представлениями о долге, и сердце его постепенно ожесточилось благодаря аскетической жизни и могущественной власти, которой он пользовался, а также вследствие его уверенности в том, что на нём лежит обязанность карать язычников и искоренять ересь. Суровые черты его лица как будто смягчились, пока он смотрел на стоявшую перед ним прекрасную девушку, одинокую, беспомощную, но защищавшуюся с удивительным присутствием духа и редкой отвагой. Он дважды осенил себя крёстным знамением, как бы недоумевая, откуда явилась такая необычайная мягкость в его душе, в таких случаях всегда сохранявшей твёрдость несокрушимой стали. Наконец он заговорил.
— Девица, — сказал он, — если та жалость, которую я чувствую к тебе, есть порождение злых чар, наведённых на меня твоим лукавством, то велик твой грех перед богом. Но думаю, что чувства мои скорее можно приписать естественной скорби сердца, сетующего, что столь красивый сосуд заключает в себе гибельную отраву. Покайся, дочь моя, сознайся, что ты колдунья, отрекись от своей неправой веры, облобызай эту святую эмблему спасения, и всё будет хорошо для тебя — и в этой жизни и в будущей. Поступи в одну из женских обителей строжайшего ордена, и там будет тебе время замолить свои грехи и подвергнуться достойному покаянию. Сделай это — и живи. Чем тебе так дорог закон Моисеев, что ты готова умереть за него?
— Это закон отцов моих, — отвечала Ревекка, — он снизошёл на землю при громе и молнии на вершине горы Синай из огненной тучи. Если вы христиане, то и вы этому верите. Но, по-вашему, этот закон сменился новым, а мои наставники учили меня не так.
— Несчастный, — проговорил вполголоса гроссмейстер, удостоив его сострадательного взгляда. — Замечаешь, Конрад, как он страдает от нашего святого дела? Вот до чего при содействии нечистой силы может довести храброго и почтенного воина легкомысленный взгляд женщины! Видишь, он не в силах смотреть на нас. И на неё не в силах взглянуть. Как знать, не бес ли его мучит в эту минуту, что он с таким упорством выводит на полу эти кабалистические знаки? Не замышляет ли он покушение на нашу жизнь и на спасение души нашей? Но нам не страшны дьявольские козни, и мы не боимся врага рода человеческого! Semper leo percutiaturl.[42]
Эти замечания, произнесённые шёпотом, были обращены к одному лишь наперснику владыки — Конраду Монт-Фитчету. Затем гроссмейстер возвысил голос и обратился ко всему собранию:
— Преподобные и храбрые мужи, рыцари, прецепторы, друзья нашего святого ордена, братья и дети мои! И вы также, родовитые и благочестивые оруженосцы, соискатели честного креста! Также и вы, наши братья во Христе, люди всякого звания! Да будет известно вам, что не по недостатку личной нашей власти созвали мы настоящее собрание, ибо я, смиренный раб божий, силою сего вручённого мне жезла облечён правом чинить суд и расправу во всём, касающемся блага нашего святого ордена. Преподобный отец наш святой Бернард, составивший устав нашей рыцарской и святой общины, упомянул в пятьдесят девятой главе оного, что братья могут собираться на совет не иначе, как по воле и приказанию своего настоятеля, а нам и другим достойным отцам, предшественникам нашим в сём священном сане, предоставил судить, по какому поводу, в какое время и в каком месте должен собираться капитул нашего ордена. При этом вменяется нам в обязанность выслушать мнение братии, но поступить согласно собственному убеждению. Однако когда бешеный волк забрался в стадо и унёс одного ягнёнка, добрый пастырь обязан созвать всех своих товарищей, дабы они луками и пращами помогали ему истребить врага, согласно всем известной статье нашего устава: «Всемерно и во всякое время предавать льва избиению». А посему призвали мы сюда еврейскую женщину по имени Ревекка, дочь Исаака из Йорка, — женщину, известную своим колдовством и гнусными волхвованиями. Этим колдовством возмутила она кровь и повредила рассудок не простого человека, а рыцаря. Не мирянина, а рыцаря, посвятившего себя служению святого храма, и не рядового рыцаря, а прецептора нашего ордена, старшего по значению и почёту. Собрат наш Бриан де Буагильбер известен не только нам, но и всем здесь присутствующим как храбрый и усердный защитник креста, совершивший множество доблестных подвигов в Святой Земле и многих других святых местах, очистив их от скверны кровью язычников, поносивших их святость. Не менее чем своей храбростью и воинскими заслугами, прославился он среди братии и мудростью своей, так что рыцари нашего ордена привыкли видеть в нём собрата, к которому перейдёт сей жезл, когда господу угодно будет избавить нас от тягости владеть им. Когда же мы услышали, что этот благородный рыцарь внезапно изменил уставу нашего Храма и, вопреки произнесённым обетам, невзирая на товарищей, презрев открывающуюся ему будущность, связался с еврейской девицей, рисковал ради неё собственной жизнью и, наконец, привёз её и водворил в одну из прецепторий нашего ордена, — чему мы могли приписать всё это, как не дьявольскому наваждению или волшебным чарам? Если бы мы могли думать иначе, ни высокий сан его, ни личная доблесть, ни его слава не помешали бы нам подвергнуть его строгому наказанию, дабы искоренить зло. Auferte malum ex vobis[43]. Ибо в этой прискорбной истории мы находили целый ряд преступлений против нашего святого устава. Во-первых, рыцарь действовал самовольно, в противность главе тридцать третьей: «Quod nullus juxta propriam voluntatem incedat»[44]. Во-вторых, вступил в сношения с особой, отлучённой от церкви, а в главе пятьдесят седьмой сказано: «Ut fratres поп participent cum excommunicatis»[45], следовательно, обрёк себя Anathema Maranatha[46]. В-третьих, он знался с чужеземными женщинами, вопреки главе «Ut fratres поп conversantur cum extraneis mulieribus»[47]. В-четвёртых, не избегал, но есть основание опасаться, что сам просил поцелуи женщины, а этого, согласно последней статье нашего устава «Ut fugiantur oscula»[48], есть повод к великому соблазну для воинов святого креста. За все эти богомерзкие прегрешения Бриана де Буагильбера следовало бы исторгнуть из нашего братства, хоть бы он был правой рукой и правым глазом нашего ордена.
Гроссмейстер умолк. По всему собранию прошёл тихий ропот. Иные из молодых людей начинали было посмеиваться, слушая рассуждения гроссмейстера о статье «De osculis fugiendis»[49], но теперь и они присмирели и с замиранием сердца ждали, что он скажет дальше.
— Такова, — сказал гроссмейстер, — была бы тяжёлая кара, которой подлежал рыцарь Храма, если бы нарушил столько важнейших статей нашего устава по собственной воле. Если же с помощью колдовства и волхвований рыцарь подпал под власть сатаны лишь потому, что легкомысленно взглянул на девичью красу, то мы вправе скорее скорбеть о его грехах, нежели карать за них; нам подобает, наложив на него наказание, которое поможет ему очиститься от беззакония, всю тяжесть нашего гнева обратить на суд дьявольский, едва не послуживший к его окончательной гибели. А потому выступайте вперёд все, кто был свидетелями этих деяний, дабы мы могли выяснить, может ли правосудие наше удовлетвориться наказанием нечестивой женщины, или же нам надлежит с сокрушённым сердцем покарать также и нашего брата.
Вызвано было несколько человек, которые показали, что они сами видели, как Буагильбер рисковал своей жизнью, спасая Ревекку из пылающего здания, и каким подвергал себя опасностям, заботясь единственно только о ней. Подробности этого происшествия описывались с теми преувеличениями, которые свойственны простым людям, когда их воображение поражено каким-нибудь необычайным событием. К тому же склонность ко всему чудесному усиливалась здесь приятным сознанием, что их показания доставляют видимое удовольствие важному сановнику. Благодаря этому опасности, которым в действительности подвергался Буагильбер, приобрели в их рассказах чудовищные размеры. Пылкая отвага, проявленная рыцарем ради спасения Ревекки, выходила, судя по этим показаниям, за пределы не только благоразумия, но и величайших подвигов рыцарской преданности. А его почтительное отношение к речам красавицы, жёстким и полным упрёков, изображалось с такими прикрасами, что для человека, прославившегося гордостью и надменным нравом, казалось сверхъестественным.
Затем был вызван прецептор обители Темплстоу, рассказавший о приезде Буагильбера с Ревеккой в прецепторию. Мальвуазен давал показания очень осмотрительно. Казалось, он всячески старается пощадить чувства Буагильбера, однако по временам он вставлял в свой рассказ такие намёки, которые показывали, что он считает рыцаря впавшим в какое-то безумие. С тяжким вздохом прецептор покаялся в том, что сам принял Ревекку и её любовника в свою обитель.
— Всё, что я мог сказать в оправдание моего поступка, — сказал он в заключение, — уже сказано мною на исповеди перед высокопреподобным отцом гроссмейстером. Ему известно, что я сделал это не из дурных побуждений, хотя поступил неправильно. Я с радостью готов подвергнуться любому наказанию, какое ему угодно будет наложить на меня.
— Ты хорошо сказал, брат Альберт, — сказал Бомануар. — Твои побуждения не были дурны, так как ты рассудил за благо остановить заблудшего брата на пути к погибели, но поведение твоё было ошибочно. Ты поступил как человек, который, желая остановить коня, хватает его за стремя, вместо того чтобы поймать за узду. Так можно только повредить себе и не достигнуть цели. Наш благочестивый основатель повелел нам читать «Отче наш» тринадцать раз на заутрене и девять раз за вечерней, а ты читай вдвое против положенного. Храмовнику трижды в неделю дозволяется кушать мясо, но ты постись во все семь дней. Такое послушание назначается тебе на шесть недель, по истечении которых ты и отбудешь срок своего наказания.
С лицемерным видом глубочайшей покорности прецептор Темплстоу поклонился владыке до земли и вернулся на своё место.
— Теперь, братья, — сказал гроссмейстер, — будет уместно углубиться в прошлое этой женщины и проверить, способна ли она колдовать и наводить порчу на людей. Судя по всему, что мы здесь слышали, приходится думать, что заблудший брат наш действовал под влиянием бесовского наваждения и волшебных чар.
Герман Гудольрик был четвёртым из прецепторов, присутствовавших на суде. Трое остальных были Конрад Монт-Фитчет, Альберт Мальвуазен и сам Бриан де Буагильбер. Герман, старый воин, лицо которого покрывали шрамы от мусульманских сабель, пользовался большим почётом и уважением среди своих собратий. Он встал и поклонился гроссмейстеру, который тотчас дозволил ему говорить.
— Я желал бы узнать, высокопреподобный отец, из уст брата нашего, доблестного Бриана де Буагильбера, что он сам думает обо всех этих удивительных обвинениях и о своей злосчастной страсти к этой девице.
— Бриан де Буагильбер, — сказал гроссмейстер, — ты слышал вопрос нашего брата Гудольрика? Повелеваю тебе ответить ему!
Буагильбер повернул голову в сторону гроссмейстера, но продолжал безмолвствовать.
— Он одержим бесом молчания, — сказал гроссмейстер, — Сгинь, сатана! Говори, Бриан де Буагильбер, заклинаю тебя крестом, этим символом нашего святого ордена!
Буагильбер с величайшим усилием подавил возрастающее негодование и презрение, зная, что, обнаружив их, он ничего не выиграет.
— Бриан де Буагильбер, — отвечал он, — не может отвечать, высокопреподобный отец, на такие дикие и нелепые обвинения. Но если затронут его честь, он будет защищать её своим телом и вот этим мечом, который нередко сражался за пользу христианства.
— Мы тебе прощаем, брат Бриан, — сказал гроссмейстер, — хоть ты и согрешил перед нами, похваляясь своими боевыми подвигами, ибо восхваление собственных заслуг идёт от дьявола. Но мы даруем тебе прощение, видя, что ты говоришь не сам от себя, а по наущению того, кого мы, с божьей помощью, изгоним из среды нашей.
Презрение и злоба сверкнули в чёрных глазах Буагильбера, но он ничего не ответил.
— Ну вот, — продолжал гроссмейстер, — хотя на вопрос нашего брата Гудольрика и не было дано прямого ответа, но мы будем продолжать наше расследование, братия. С благословения нашего святого покровителя мы до конца раскроем тайну этого зла. Пусть те, кому что-либо известно о жизни и поступках этой женщины, выступят вперёд и свидетельствуют о том перед нами.
В дальнем конце зала послышались какой-то шум и суматоха; на вопрос гроссмейстера, что там происходит, ему отвечали, что в толпе есть калека, которому подсудимая возвратила возможность двигаться, излечив его чудодейственным бальзамом.
Из толпы вытолкнули вперёд бедного крестьянина, саксонца родом. Он был в смертельном страхе, ожидая наказания за то, что его вылечила от паралича еврейка. Однако это излечение не было полным: бедняга до сих пор мог передвигаться только на костылях.
Крайне неохотно, с горькими слезами рассказал он, что два года тому назад, когда он проживал в Йорке и работал столяром у богатого еврея Исаака, он внезапно заболел и слёг в постель; тогда Ревекка стала лечить его каким-то бальзамом, пахнувшим пряностями, который вернул ему способность двигаться. А когда он немного поправился, она дала ему с собой баночку этой драгоценной мази и денег на возвращение домой, к отцу, живущему вблизи обители Темплстоу.
— И дозвольте доложить вашей преподобной милости, — закончил свидетель, — не может того быть, чтобы эта девица имела на меня злой умысел, хотя и правда, на её беду, она еврейка. Однако, когда я мазался её зельем, я всякий раз читал про себя «Отче наш» и «Верую», а снадобье от того действовало не хуже.
— Молчи, раб, — сказал гроссмейстер, — и ступай прочь! Таким скотам, как ты, только и пристало лечиться у дьявольских знахарей да работать на пользу исчадий сатаны! Я тебе говорю: враг рода человеческого насылает болезнь только для того, чтобы её вылечить и тем вызвать доверие к дьявольскому врачеванию. У тебя ещё осталась та мазь, о которой ты говоришь?
Крестьянин дрожащей рукой полез себе за пазуху и вытащил оттуда маленькую баночку с крышкой, на которой было написано несколько слов еврейскими буквами. Для большинства присутствующих это было явным доказательством, что сам дьявол стряпал снадобье. Бомануар перекрестился, взял в руки баночку и, хорошо зная восточные языки, без труда прочёл надпись: «Лев из колена Иуды победил».
— Удивительна власть сатаны! — молвил гроссмейстер. — Ведь сумел же он обратить священное писание в орудие богохульства, смешав отраву с необходимою нам пищей! Нет ли здесь лекаря, который бы мог нам сказать, из чего приготовлена эта волшебная мазь?
Двое медиков, как они себя величали, — один монах, а другой цирюльник, — выступили вперёд и, рассмотрев бальзам, объявили, что состав этой мази им совершенно неизвестен, а пахнет она мирой и камфарой, каковые суть, по их мнению, восточные травы. Однако, движимые профессиональною ненавистью к успешной сопернице по ремеслу, они не преминули намекнуть, что мазь сделана из каких-нибудь таинственных, колдовских зелий противозаконным способом; что сами они хотя и не колдуны, но основательно знакомы со всеми отраслями медицины, насколько она совместима с исповеданием христианской веры. По окончании этой врачебной экспертизы сакс смиренно попросил, чтобы ему возвратили мазь, приносившую облегчение, но гроссмейстер нахмурился и спросил его:
— Как тебя зовут?
— Хигг, сын Снелля, — отвечал крестьянин.
— Так слушай же, Хигг, сын Снелля, — сказал Бомануар, — лучше быть прикованным к ложу, чем исцелиться, принимая снадобья нечестивых еретиков, и начать ходить. И лучше также вооружённой рукой отнять у еврея его сокровища, нежели принимать от него подарки или работать на него за деньги. Ступай и делай, как я приказываю.
— Ох, — сказал крестьянин, — как угодно вашей преподобной милости! Для меня-то уж поздно последовать вашему поучению — я ведь калека, — но у меня есть два брата, они служат у богатого раввина Натана Бен-Самуэля, так я передам им слова вашего преподобия, что лучше ограбить еврея, чем служить ему честно и усердно.
— Что за вздор болтает этот негодяй! Гоните его вон! — сказал Бомануар, не зная, как опровергнуть этот практический вывод из своего наставления.
Хигг, сын Снелля, смешался с толпой, но не ушёл, ожидая решения участи своей благодетельницы. Он остался послушать, чем кончится её дело, хотя и рисковал при этом снова встретиться с суровым взглядом судьи, перед которым трепетало от ужаса всё его существо.
В эту минуту гроссмейстер приказал Ревекке снять покрывало. Она впервые нарушила своё молчание и сказала со смиренным достоинством, что для дочерей её племени непривычно открывать лицо, если они находятся перед собранием незнакомцев. Её нежный голос и кроткий ответ пробудили в присутствующих чувство жалости. Но Бомануар, считавший особой заслугой подавить в себе всякие чувства, когда речь шла об исполнении того, что он считал своим долгом, повторил своё требование. Стража бросилась вперёд, намереваясь сорвать с неё покрывало, но она встала и сказала:
— Нет, заклинаю вас любовью к вашим дочерям. Увы, я позабыла, что у вас не может быть дочерей! Хотя бы в память ваших матерей, из любви к вашим сёстрам, ради соблюдения благопристойности, не дозволяйте так обращаться со мною в вашем присутствии! Но я повинуюсь вам, — прибавила она с такой печальной покорностью в голосе, что сердце самого Бомануара дрогнуло, — вы старейшины, и по вашему приказанию я сама покажу вам лицо несчастной девушки.
Она откинула покрывало и взглянула на них. Лицо её отражало и застенчивость и чувство собственного достоинства. Её удивительная красота вызвала общее изумление, и те из рыцарей, которые были помоложе, молча переглянулись между собой. Эти взгляды, казалось, говорили, что необычайная красота Ревекки гораздо лучше объясняет безумную страсть Буагильбера, чем её мнимое колдовство. Но особенно сильное впечатление произвело выражение её лица на Хигга, сына Снелля.
— Пустите меня, пустите! — закричал он, обращаясь к страже, охранявшей выходную дверь. — Дайте мне уйти отсюда, не то я умру с горя — ведь я свидетельствовал против неё!
— Полно, бедняга, успокойся, — сказала Ревекка, услышавшая его восклицание. — Ты не сделал мне вреда, сказав правду, и не можешь помочь мне слезами и сожалением. Успокойся, прошу тебя, иди домой и позаботься о себе.
Стража сжалилась над Хиггом и, опасаясь, что его громкие причитания навлекут на них гнев начальства, решила выпроводить его из зала. Но он обещал молчать, и ему позволили остаться.
Вызвали двух наёмников, которых Альберт Мальвуазен заранее научил, что им показывать. Хотя они оба были бессердечными негодяями, однако даже их поразила дивная красота пленницы. В первую минуту оба как будто растерялись; однако Мальвуазен бросил на них такой выразительный взгляд, что они опомнились и снова приняли уверенный вид. С точностью, которая могла бы показаться подозрительной менее пристрастным судьям, они дали целый ряд показаний. Многие из них были целиком вымышлены, другие касались простых, естественных явлений, но обо всём этом рассказывалось в таком таинственном тоне и с такими подробностями и толкованием, что даже самые безобидные происшествия принимали зловещую окраску. В наше время подобные свидетельские показания были бы разделены на два разряда, а именно — на несущественные и на невероятные. Но в те невежественные и суеверные времена эти показания принимались за доказательства виновности.
Так, например, свидетели говорили о том, что иногда Ревекка что-то бормочет про себя на непонятном языке, а поёт так сладко, что у слушателей начинает звенеть в ушах и бьётся сердце; что по временам она разговаривает сама с собою и поднимает глаза кверху, словно в ожидании ответа; что покрой её одежды странен и удивителен — не такой, как у обыкновенной честной женщины; что у неё на перстнях есть таинственные знаки, а покрывало вышито какими-то диковинными узорами.
Все эти рассказы об обыкновенных вещах были выслушаны с глубочайшей серьёзностью и зачислены в разряд если не прямых доказательств, то косвенных улик, подтверждающих сношения Ревекки с нечистой силой.
Но были и другие показания, более важные, хотя и явно вымышленные; тем не менее невежественные слушатели отнеслись к ним с полным доверием. Один из солдат видел, как Ревекка излечила раненого человека, вместе с ними прибывшего в Торкилстон. По его словам, она начертила какие-то знаки на его ране, произнося при этом таинственные слова (которых он, слава богу, не понял), и вдруг из раны вышла железная головка стрелы, кровотечение остановилось, рана зажила, и умиравший человек спустя четверть часа сам вышел на крепостную стену и стал помогать свидетелю устанавливать машину для метания камней в неприятеля. Эта выдумка сложилась, вероятно, под впечатлением того, что Ревекка ухаживала за раненым Айвенго, привезённым в Торкилстон. В заключение свидетель подтвердил своё показание, вытащив из сумки тот самый наконечник, который, по его уверению, так чудесно вышел из раны. А так как эта железная штука оказалась весом в целую унцию, то не оставалось никаких сомнений в достоверности рассказа, каким бы чудесным он ни казался.
Товарищ его с ближайшей зубчатой стены укреплений видел, как Ревекка во время разговора с Буагильбером вскочила на парапет и собиралась броситься с башни. Чтобы не отстать от собрата, этот молодец рассказал, что, став на край парапета, Ревекка обернулась белоснежным лебедем, трижды облетела вокруг замка Торкилстон, потом снова опустилась на башню и приняла вид женщины.
И половины этих веских показаний было бы достаточно, чтобы уличить в колдовстве бедную безобразную старуху, даже если бы она не была еврейкой. Но даже молодость и дивная красота Ревекки не могли перевесить всей тяжести этих улик, усугубляемых тем, что обвиняемая была еврейкой.
Гроссмейстер собрал мнения своих советчиков и торжественно спросил Ревекку, что она может сказать против смертного приговора, который он намерен сейчас произнести.
— Взывать к вашему состраданию, — сказала прекрасная еврейка голосом, дрогнувшим от волнения, — было бы, как я вижу, напрасно и унизительно. Объяснять вам, что лечение больных и раненых не может быть неугодно богу, в которого все мы верим, было бы тщетно. Доказывать, что многие поступки, в которых обвиняют меня эти люди, совершенно невозможны, бесполезно: по-видимому, вы верите в их возможность. Точно так же бессмысленно оправдываться в том, что моя одежда, мой язык и мои привычки чужды вам, ибо свойственны моему народу — я чуть не сказала: моей родине, но, увы, у нас нет отечества. В своё оправдание я не стану даже разоблачать моего притеснителя, который стоит здесь и слышит, как на меня возводят ложное обвинение, а его из тирана превращают в жертву. Пусть бог рассудит меня с ним, но мне легче перенести любую казнь, какую вам угодно будет присудить мне, чем выслушивать предложения, которыми этот воплощённый дьявол преследовал меня, свою пленницу, беззащитную и беспомощную девушку. Но он одной с вами веры, а потому малейшее его возражение имеет в ваших глазах большую цену, чем торжественные клятвы несчастной еврейки. Стало быть, бесполезно было бы пытаться обратить против него возведённые на меня обвинения. Но я спрашиваю его — да, Бриан де Буагильбер, я обращаюсь к тебе самому — скажи, разве все эти обвинения не ложны? Разве всё это не самая чудовищная клевета, столь же нелепая, как и смертоносная?
Наступило молчание. Взоры всех устремились на Бриана де Буагильбера. Он молчал.
— Говори же, — продолжала она, — если ты мужчина, если ты христианин! Говори! Заклинаю тебя одеянием, которое ты носишь, именем, доставшимся тебе в наследие от предков, рыцарством, которым ты похваляешься. Честью твоей матери, могилой и прахом твоего отца! Молю тебя, скажи: правда ли всё, что здесь было сказано?
— Отвечай ей, брат, — сказал гроссмейстер, — если только враг рода человеческого, с которым ты борешься, не одолел тебя.
Буагильбера, казалось, обуревали противоречивые страсти, которые исказили лицо его судорогой. Наконец он смог только с величайшим усилием выговорить, глядя на Ревекку:
— Письмена, письмена…
— Вот, — молвил Бомануар, — вот это поистине неоспоримое свидетельство. Жертва её колдовства только и могла сослаться на роковые письмена, начертанные заклинания, которые вынуждают его молчать.
Но Ревекка иначе истолковала эти слова. Мельком взглянув на обрывок пергамента, который она продолжала держать в руке, она прочла написанные там поарабски слова: «Проси защитника».
Гул, прошедший по всему собранию после странного ответа Буагильбера, дал время Ревекке не только незаметно прочесть, но и уничтожить записку. Когда шёпот замолк, гроссмейстер возвысил голос:
— Ревекка, — сказал он, — никакой пользы не принесло тебе свидетельство этого несчастного рыцаря, который, видимо, всё ещё находится во власти сатаны. Что ты можешь ещё сказать?
— Согласно вашим жестоким законам мне остаётся только одно средство к спасению, — сказала Ревекка. — Правда, жизнь была очень тяжела для меня, по крайней мере в последнее время, но я не хочу отказываться от божьего дара, раз господь дарует мне хоть слабую надежду на спасение. Я отрицаю все ваши обвинения, объявляю себя невиновной, и показания ложными. Требую назначения божьего суда, и пусть мой защитник подтвердит мою правоту.
— Но кто же, Ревекка, — сказал гроссмейстер, — согласится выступить защитником еврейки, да ещё колдуньи?
— Бог даст мне защитника, — ответила Ревекка. — Не может быть, чтобы во всей славной Англии, стране гостеприимства, великодушия и свободы, где так много людей всегда готово рисковать жизнью во имя чести, не нашлось человека, который захотел бы выступить во имя справедливости. Я требую назначения поединка. Вот мой вызов.
Она сняла со своей руки вышитую перчатку и бросила её к ногам гроссмейстера с такой простотой, и с таким чувством собственного достоинства, которые вызвали общее изумление и восхищение.
Глава XXXVIII
… Тебе бросаю вызов
И храбрость воинскую покажу
В единоборстве нашем.
«Ричард II»
Красота и выражение лица Ревекки произвели глубокое впечатление даже на самого Луку Бомануара. От природы он не был ни жестоким, ни даже суровым. Но он всегда был человеком бесстрастным, с возвышенными, хотя и ошибочными представлениями о долге, и сердце его постепенно ожесточилось благодаря аскетической жизни и могущественной власти, которой он пользовался, а также вследствие его уверенности в том, что на нём лежит обязанность карать язычников и искоренять ересь. Суровые черты его лица как будто смягчились, пока он смотрел на стоявшую перед ним прекрасную девушку, одинокую, беспомощную, но защищавшуюся с удивительным присутствием духа и редкой отвагой. Он дважды осенил себя крёстным знамением, как бы недоумевая, откуда явилась такая необычайная мягкость в его душе, в таких случаях всегда сохранявшей твёрдость несокрушимой стали. Наконец он заговорил.
— Девица, — сказал он, — если та жалость, которую я чувствую к тебе, есть порождение злых чар, наведённых на меня твоим лукавством, то велик твой грех перед богом. Но думаю, что чувства мои скорее можно приписать естественной скорби сердца, сетующего, что столь красивый сосуд заключает в себе гибельную отраву. Покайся, дочь моя, сознайся, что ты колдунья, отрекись от своей неправой веры, облобызай эту святую эмблему спасения, и всё будет хорошо для тебя — и в этой жизни и в будущей. Поступи в одну из женских обителей строжайшего ордена, и там будет тебе время замолить свои грехи и подвергнуться достойному покаянию. Сделай это — и живи. Чем тебе так дорог закон Моисеев, что ты готова умереть за него?
— Это закон отцов моих, — отвечала Ревекка, — он снизошёл на землю при громе и молнии на вершине горы Синай из огненной тучи. Если вы христиане, то и вы этому верите. Но, по-вашему, этот закон сменился новым, а мои наставники учили меня не так.