Айдахо
Часть 3 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но женщина в углу тоже так считала. Энн чувствовала ее присутствие, как она радуется возможности провести минутку наедине с собой, без мужа и детей, растянуться на сене с книжкой на груди, пальцы ног цепляются за тугую красную бечевку, ладонь лениво заслоняет глаза от света, карандаш заточен. Энн представила, как поблизости похрустывают сеном чубарые лошади. Как жужжат по углам осы, а где-то снаружи, под бельевой веревкой, где солнце крахмалит добела розовые футболки, две девочки наполняют кукольные чашки песком.
Поскольку Уэйд выбросил все – рисунки, одежду, игрушки, – каждая случайная находка обретала в воображении Энн неописуемую важность. Четыре заплесневелые куклы, погребенные в крошеве гнилого пня. Туфелька Барби на высоком каблуке, выпавшая из водостока. Кислотно-яркая зубная щетка в собачьей конуре. И наконец, незаконченный рисунок в книжке. Реликвии, исполненные важности, которой они не заслужили, но все равно получили из-за своей пугающей скудости; они копились ей назло, создавая у нее в голове истории, воспоминания, которые должны были оставаться в голове у Уэйда.
Взять хотя бы кусты малины, которые Энн не сажала. Каждый год они возрождались как заколдованные, возрождались с упрямым упорством, чтобы впиваться ей в рукава, царапать ноги и тянуть к себе. Это Дженни их посадила. Энн лишила их воды, но они выживали и на дождях – ягоды сморщенные, сухие и кислые, сыпучие, как мел. Каждый год они заявляли о себе настырными зелеными побегами среди бурых прошлогодних стеблей. Долгое время она пыталась погубить эти кусты бездействием, но потом, увидев их как-то зимой голыми и беззащитными, взяла мачете и принялась рубить их, поднимая снежную пыль.
Как странно – не знать, что для нее лучше: чтобы в ее жизни было больше его семьи или наоборот. При виде пня с заплесневелыми куклами она расплакалась от любви; при взгляде на чашечки под бельевой веревкой, такие крошечные, что их можно было надеть на пальцы, ее захлестнуло недоумение; сиалия[2], вышитая на кухонном полотенце, – несомненно, работа Дженни – вызвала в ней чувство вины; пустые комнаты не внушили ей ничего, кроме своей пустоты. Однажды, стоя в очереди на почте, она увидела, как маленькая девочка на парковке бьет палкой упавший велосипед. Она рассмеялась. А потом ни с того ни с сего на глаза навернулись слезы.
Она хранила пособие по рисованию целый год, перекладывала с места на место, запихивала то на одну полку, то на другую, чтобы в нем поубавилось значимости, позволяла себе едва заметную небрежность. Затем, сама на себя разозлившись, запечатала в большой коричневый конверт и отправила в женскую исправительную колонию «Сейдж-Хилл». Она не стала указывать обратный адрес. Вместо этого написала: «Пожертвование в тюремную библиотеку». Женщина на почте ничего не сказала, хотя не могла не заметить адреса. Она лишь приклеила марку в угол конверта и бросила его в кипу к другим письмам, проводив ревнивым и покровительственным взглядом.
И вот теперь, этим мартовским днем, Энн остановилась у амбара по дороге к дому. Выхлопные газы осели у нее в волосах. Синие санки нагружены березовыми дровами, которые ей не нужны, но которые она все равно пустит на растопку; камин – повод принести дров, дрова – повод сходить к пикапу. Чем чаще она будет топить камин, тем чаще сможет ходить к пикапу, чтобы пытаться понять.
Заслышав ее шаги, козы в амбаре подают голос. Сложив веревку от саней поверх поленьев, она открывает дверь.
Внутри холодно и пахнет прелью. Козы бегут ей навстречу. Энн треплет их по головам, похлопывает по бокам. Они с наслаждением поеживаются. Она весело разговаривает с ними, хотя присутствие Дженни ощущается не меньше прежнего. Она смотрит в окно на сосновую рощу, где только что проходила, и чувствует вдруг присутствие не только Дженни, но и той жизни, которой чудом избежала. Жизни без Уэйда.
Разбивая палкой ледяную корочку на корыте с водой, она пытается осознать простой факт: Я здесь, потому что тебя здесь нет.
Козы расшумелись; она дает им сена.
– Тебя здесь нет, – тихо обращается она к присутствию в амбаре. – Тебя здесь нет.
Но в заверении и кроется признание. В заверении и кроется боль.
Она поспешно выходит, закрывает дверь, везет санки дальше по уходящей вниз тропе.
Подойдя к дому, она замечает в саду Уэйда. Он ползает на четвереньках среди снега и грязи, распутывая проволоку, по которой будет виться горох. Она наблюдает за ним, стоя на полоске блеклой травы между домом и садом.
– Я люблю тебя, – говорит она.
Он удивленно поднимает голову, лицо усталое и невинное, в синих глазах читается радость.
Энн выросла на южном побережье Англии, в городе Пул. Но родилась она здесь, в Айдахо, – правда, не в Пондеросе, а в шахтерском городке Келлог, расположенном на Айдахском выступе, в Силвер-Вэлли.
Она совершенно не помнит трех первых лет своей жизни, проведенных в Айдахо. Когда ей было девять и мать упомянула о переезде из Америки, Энн даже не поняла, о чем речь. Путешествие через Атлантику начисто выветрилось у нее из головы. Почему-то единственное, что родители смогли рассказать ей про Айдахо, – это что отец работал на руднике «Саншайн» и уволился за три года до знаменитого пожара.
После этого стоило Энн закрыть глаза, и Айдахо становился не местом, а ощущением, отдельным от Америки, без границ и без прошлого, за исключением прошлого, принадлежащего ей самой, – серебряного рудника. Сотня миль подземных туннелей на глубине одной мили. Ей не верилось, что она произошла из такого места. Всякий раз, когда она думала об Айдахо, ей казалось, что те три позабытых года покоятся где-то в недрах ее души, лишая покоя все последующие чудесные годы. Айдахо был рудником, а Англия – нетвердой поверхностью ее жизни.
Вот она и вернулась. Ей было двадцать восемь. Несколько лет тому назад у нее умерла мать, а чуть позже отец переехал к своему брату в Шотландию. Тогда и сама она покинула Англию. Устроилась педагогом по вокалу в небольшую школу в городке Хейден-Лейк, что на севере Айдахо, примерно в часе езды от тех мест, где она родилась.
Школа располагалась на берегу озера, на двух акрах лесистой, необлагороженной земли, куда упиралась недавно заасфальтированная дорога. Это была чартерная школа с гуманитарным профилем. Ученики – около двухсот человек от шести до восемнадцати лет – сразу показались Энн очень милыми и приверженными не только учебе, но и друг другу. Хотя этнического разнообразия в школе не было, в программе уделялось особое внимание изучению других культур. Энн никак не могла определиться, странно это или естественно – встретить такую непреклонную широту взглядов в провинциальной школе по соседству со штаб-квартирой группировки «Арийские нации», в те дни еще проводившей ежегодный всемирный конгресс и участвовавшей в параде на День независимости. Энн каждый день проезжала поворот на длинную грунтовую дорогу, ведущую к их базе в лесу, и всякий раз ее охватывало[3] недоумение вперемешку с отвращением от того, что такое возможно.
Кабинет музыки находился в передвижном павильоне в стороне от остальной школы. В открытое окно слышен был плеск волн с озера, а иногда – шум бензопилы, проносившийся над водой. Озеро было за пределами школьной территории, но ученики любили спускаться к нему после уроков и ждать приезда родителей на берегу. Однажды вечером, в первый год работы школы, за год до того, как туда устроилась Энн, один мальчик, искавший свой рюкзак, взошел на старый причал в камышах, наполовину затопленный водой, и под ним проломились доски. Правой ногой он провалился в дыру. В кожу вонзились острые обломки. Сваи, некогда поддерживавшие причал, пропороли мышцы. Никто не слышал, как он зовет на помощь, а родители не искали его, полагая, что он остался ночевать у друга. Ночь была ветреная, и наутро, когда его обнаружил уборщик, он лежал без сознания, все еще одной ногой в дыре. Врачам пришлось ампутировать ногу до самого бедра, иначе он бы не выжил.
Его звали Элиот. Когда он записался к ней на хор, ему было шестнадцать. Энн отчетливо помнит, что чувствовала, когда он стоял у нее за спиной и пел под ее аккомпанемент. Что такой голос исходит от подростка, от беспечного клоуна, было невообразимо. Нелепое подозрение, что он жульничает, скрывалось за ее чрезмерной похвалой. При виде его непринужденности она лишалась своей. Особое внимание, какое она уделяла ему, индивидуальные репетиции после уроков, крупные сольные партии на концертах – все это он принимал как должное, без тени смущения и благодарности. У него были большие карие глаза и непослушные волосы, а за ухом он носил карандаш, которым никогда не пользовался. То, как Элиот опирался на костыль, разговаривая с ней, – пустая штанина цвета хаки свободно подколота у бедра – придавало ему столько уверенного спокойствия, что Энн бессознательно пыталась опереться на что-нибудь вместе с ним, нащупывая в воздухе несуществующую стену или парту, словно из них двоих именно она была неуклюжей из-за своей лишней ноги. Когда они беседовали в конце индивидуальных занятий – с пением было покончено, и он рассказывал ей про другие события в своей жизни, – она была так обескураживающе счастлива находиться с ним рядом, что ее саму словно подкашивало, не хватало только костыля.
Ей тогда не приходило в голову, что она испытывает к нему иные чувства, чем к другим ученикам. Небольшая группа мальчиков и девочек часто задерживалась после занятий – поболтать с ней, подурачиться с фортепиано, полистать ее песенники. Она любила их всех и вела себя с ними как старшая сестра, но рано или поздно ей всегда приходилось отправлять их домой, потому что Элиоту надо было заниматься. Когда они оставались вдвоем, когда он склонялся над ней, не прекращая петь, чтобы перевернуть страничку, и она чувствовала у себя на шее его теплое, сладкое дыхание, – именно в такие моменты она особенно остро ощущала страх перед их ежедневным расставанием.
Съемная квартира ей не нравилась, а дружелюбие соседок порой граничило с назойливостью, поэтому она все больше времени проводила в своем передвижном кабинете с небольшим подиумом, старым фортепиано, письменным столом, зеленым диваном под окном и плакатами на стенах, которые повесила предыдущая учительница. Она проводила в кабинете столько времени, что он стал для нее почти что родным домом, а съемная квартира – местом, куда она лишь наведывалась. Часто она ночевала на зеленом диване, под открытым окном, и ночные звуки школы и озера, неведомые никому другому, даже уборщику, окутывали ее и уносили в сон. Вставала она рано, мылась в душевой для учителей, причесывалась и чистила зубы у себя за столом, и там же, в ящике, у нее хранилась чистая одежда. Приходившие каждый день ученики виделись ей скорее гостями, а вещи, которые они трогали, – ее вещами. Она замечала, в каком месте плечо Элиота касалось двери, когда он придерживал ее для того, кто входил за ним следом. Она не стирала месиво отпечатков на стекле, оставшееся после того, как Элиот открыл окно и крикнул что-то другому мальчику на парковке. Она не говорила ему, чтобы перестал ковырять дырку в зеленой подушке, на которой – он и представить себе такого не мог – еще ночью спала его молодая учительница.
Черные полумесяцы от его костыля на ступенях подиума казались ей трогательными, следы его жизни на ее. Когда он уходил домой и она оставалась с этими царапинами одна, в разлуке с ним она чувствовала опустошение, какое ожидала найти в здешней природе, но так и не нашла. Простор, сбивающий с толку, даже слегка оскорбительный. Между тем мальчик был равнодушнее камня. Была какая-то холодность в его незыблемой невозмутимости, в его постоянном и безличном довольстве.
Она немного цеплялась за это одиночество. По выходным ловила себя на мысли, что соскучилась по своему кабинету. И даже когда она туда возвращалась, чудесные пейзажи за окном вызывали у нее легкую тошноту: перистый иней на траве зимой, а много месяцев спустя – цветущие лилии на воде, мутные сквозь заляпанное стекло.
После одного их занятия, когда отец Элиота задерживался, Энн вызвалась его подвезти. Он жил примерно в четверти часа езды от школы.
– Учителя не водят машину, – сказал он, с отвращением закатывая глаза от такой ее неосведомленности о своем биологическом виде. Он всегда так шутил, а она в ответ могла только смеяться. Снова и снова: «Учителя не простужаются»; «Учителя не пьют»; «Учителя не едят». Снова и снова Энн смеялась.
Почти всю дорогу они ехали молча. Он недоверчиво косился на нее со своего сиденья, стекло опущено, ветер ерошит волосы. Она ожидала, что он отпустит какую-нибудь безобидную колкость, но он ничего не сказал. Молчание было для него необычно. А еще более необычно – то, как он смотрел на нее, выбравшись из машины. Он стоял на тротуаре, слегка наклонившись, чтобы видеть ее за рулем. «Спасибо», – сказал он наконец, затем с улыбкой покачал головой, будто чему-то невероятному.
На следующий день младший брат Элиота пришел в школу пораньше и переложил все содержимое его шкафчика в большой пакет, включая протез, который Элиот никогда не носил.
Директор сообщил Энн, что Элиота забрали из школы. Его родители развелись, и он переехал с матерью в Орегон. Брат Элиота, добавил директор, останется здесь, с отцом.
– Но учебный год в самом разгаре, – сказала Энн, думая, что мальчика забрали против его желания. – Как он будет наверстывать программу?
Он и так отставал почти по всем предметам, сказал директор, поэтому смена школы погоды не сделает. Он сам так захотел. Родители оставили выбор за мальчиками.
Она не знала, как работать после такой утраты. В то утро она была раздражительна с учениками, а на перемене уронила лицо в ладони и попыталась заплакать. Больше всего ее поражало, как жестоко он обошелся именно с ней, посетив в последний день перед отъездом репетицию концерта, в котором даже не собирался участвовать. Энн не могла принять это, не могла поверить.
После уроков она бродила по пустой школе, подумывая заглянуть в его шкафчик. Вдруг там что-то осталось – хотя бы картинки на дверце. Она помнила, какой у него шкафчик, потому что не раз видела, как он болтает с друзьями у распахнутой дверцы, выставляя напоказ свой сказочный бардак. Среди учебников и хаоса листков выглядывал протез ноги.
Но когда Энн зашла в вестибюль, у его шкафчика стояла девочка, одна. В руках у нее была коробочка в оберточной бумаге.
Девочка не видела Энн. Она была совсем маленькой, лет восьми или девяти. Старшие и младшие ученики почти не пересекались, и девочка, вероятно, еще не успела заметить, что Элиота нет. У нее были короткие темные волосы, лоб закрывала челка. Она уже сменила школьную юбку на джинсовые шорты и белые колготки с зелеными от травы коленками. На ней был поношенный розовый свитер и выцветшие розовые туфли. Она прикрыла дверцу шкафчика, чтобы проверить номер. Застыла на месте, гадая, что все это означает. Посмотрела на бережно упакованный подарок, который сжимала в руках, затем на шкафчик. А потом вдруг, словно испугавшись, что ее засекут, быстро положила подарок в шкафчик, захлопнула зеленую металлическую дверцу и убежала.
Немного подождав, Энн подошла к шкафчику и открыла дверцу. Взяла подарок – прямоугольную коробочку в розовой оберточной бумаге. Она предположила, что внутри ручка или часы. К подарку прилагалась открытка: «С Днем Рождения, Дорогой Элиот! С Любовью И От Всего Сердца, Джун Митчелл».
Энн была очень тронута. Она ощутила прилив сочувствия и нежности. У себя в кабинете она бережно развернула оберточную бумагу.
В коробке был нож. Блестящее лезвие около шести дюймов в длину. Энн ахнула: такой опасный предмет – и так любовно завернут, и вдобавок еще невероятно красивый. На костяной рукояти был выгравирован деревенский дом, а по обеим сторонам от него – по цветку розы с сердцем посередине. Нож лежал на кожаном чехле, украшенном самоцветами. Она взяла его в руки. Он оказался таким острым, что стоило дотронуться до лезвия, как она тут же поранилась. Маленький, почти незаметный порез, никакой боли и всего одна капля крови.
Как же быть? Зная, что внутри, она уже не могла вернуть коробку в шкафчик. Но и не хотела, чтобы у девочки были неприятности в школе. В конце концов она убрала нож в ящик стола.
Через два дня она посмотрела контактные данные Джун Митчелл и позвонила ее родителям. Автоответчик отозвался хриплым мужским голосом. Она оставила сообщение, но про нож не упомянула. Просто попросила кого-нибудь из родителей Джун заглянуть к ней в кабинет, чтобы обсудить поведение их дочери. Не упомянула она и про то, что ведет хор и с Джун лично не знакома. Назвала только номер своего кабинета.
Три дня спустя отец девочки вежливо постучал в дверь, хотя она и так была распахнута, чтобы впустить солнечный свет. Когда Энн подняла голову, он снял бейсболку, словно в знак уважения – к ней или, может быть, к школе. Его волосы беззащитно торчали в разные стороны, он постоянно щурился. Вытерев ноги о коврик, он переступил порог.
– Меня вызвали по поводу ножа? – спросил он.
Энн встала.
– Я не знала, в курсе ли вы…
– Я заметил, что он пропал, и сразу подумал на Джун. Мы ее уже наказали. Она бы не стала никому угрожать или еще что. Она очень нежный ребенок.
– Не сомневаюсь.
– Вы у нее что-то ведете?
– Нет, я просто нашла нож. А вообще я учитель музыки.
– Вы, кажется, англичанка?
– Да.
– Здоровский акцент, – сказал он, и она рассмеялась над тем, какой неловкий вышел комплимент. Он, похоже, не заметил. Его взгляд скользнул по комнате и остановился на фортепиано. – Жалко будет, если ее отстранят от занятий, – продолжил он. – Ей сейчас лучше всего быть в школе. Не знаю, что мы будем делать, если придется ее забрать. – Все это он сказал, не встречаясь с ней взглядом.
– Я ничего такого и не имела в виду. Главное, чтобы она понимала, что так нельзя.
Он кивнул.
– Мы ей объяснили. Простите ее. – Он посмотрел на Энн. Казалось, он ждал, что она еще что-нибудь скажет по поводу Джун. Она стояла спиной к столу, почти сидела на нем, опираясь на ладони. – Вообще, этот нож я изготовил в подарок жене.
– Вы его сами сделали? – с неприкрытым удивлением спросила Энн.
Он тихо рассмеялся.
– А что, вам понравилось?
– Чудесная работа.
– Ну тогда, может, не так уж и плохо, что она его сюда притащила. Может, она решила сделать мне рекламу. (Энн улыбнулась.) Да, кстати, а можно мне его забрать?
Однако нож теперь лежал у нее в куртке, и доставать его было сродни признанию. Поэтому она принялась шарить в ящиках, делая вид, что не помнит, куда его положила.
Он ждал. В конце концов она достала нож из кармана куртки и, пожав плечами, протянула ему. Он улыбнулся. Затем вынул нож из чехла и стал разглядывать на свету.
– Нам пришлось забрать Джун из обычной школы, – сказал он. – А тут как раз открылось это место. Такое везение. Не знаю, что мы будем делать, если она и впрямь взялась за старое.
– Она уже это делала? Я думала…
– Если она снова влюбилась, я вот про что. У нее это серьезно. Вечно с разбитым сердцем. И каждый раз так страдает, будто это любовь всей ее жизни. Смотреть больно. Мы правда не знаем, как быть. Она и раньше таскала из дома вещи, чтобы дарить мальчишкам, но такое впервые. И всегда выбирает кого постарше. – Энн ничего не ответила. Тогда он кивнул на фортепиано: – У меня дочка играет.
– Тогда пусть запишется в хор. Она бы нам пригодилась.
Он провел по боковой стороне клинка ладонью.
– Не Джун. Наша младшая, Мэй. Она у нас пока в обычной школе. Джун достался балет. – Он убрал нож в чехол и потер пальцем цветной камушек, как бы полируя его. – А вы даете частные уроки? Или у вас только группы?
– Пока только группы, но вообще да. Я здесь недавно.
– И сколько берете за урок? – спросил он, подслеповато прищурившись. Светившее в открытую дверь солнце полоской лежало между ними, у их ног.
Поскольку Уэйд выбросил все – рисунки, одежду, игрушки, – каждая случайная находка обретала в воображении Энн неописуемую важность. Четыре заплесневелые куклы, погребенные в крошеве гнилого пня. Туфелька Барби на высоком каблуке, выпавшая из водостока. Кислотно-яркая зубная щетка в собачьей конуре. И наконец, незаконченный рисунок в книжке. Реликвии, исполненные важности, которой они не заслужили, но все равно получили из-за своей пугающей скудости; они копились ей назло, создавая у нее в голове истории, воспоминания, которые должны были оставаться в голове у Уэйда.
Взять хотя бы кусты малины, которые Энн не сажала. Каждый год они возрождались как заколдованные, возрождались с упрямым упорством, чтобы впиваться ей в рукава, царапать ноги и тянуть к себе. Это Дженни их посадила. Энн лишила их воды, но они выживали и на дождях – ягоды сморщенные, сухие и кислые, сыпучие, как мел. Каждый год они заявляли о себе настырными зелеными побегами среди бурых прошлогодних стеблей. Долгое время она пыталась погубить эти кусты бездействием, но потом, увидев их как-то зимой голыми и беззащитными, взяла мачете и принялась рубить их, поднимая снежную пыль.
Как странно – не знать, что для нее лучше: чтобы в ее жизни было больше его семьи или наоборот. При виде пня с заплесневелыми куклами она расплакалась от любви; при взгляде на чашечки под бельевой веревкой, такие крошечные, что их можно было надеть на пальцы, ее захлестнуло недоумение; сиалия[2], вышитая на кухонном полотенце, – несомненно, работа Дженни – вызвала в ней чувство вины; пустые комнаты не внушили ей ничего, кроме своей пустоты. Однажды, стоя в очереди на почте, она увидела, как маленькая девочка на парковке бьет палкой упавший велосипед. Она рассмеялась. А потом ни с того ни с сего на глаза навернулись слезы.
Она хранила пособие по рисованию целый год, перекладывала с места на место, запихивала то на одну полку, то на другую, чтобы в нем поубавилось значимости, позволяла себе едва заметную небрежность. Затем, сама на себя разозлившись, запечатала в большой коричневый конверт и отправила в женскую исправительную колонию «Сейдж-Хилл». Она не стала указывать обратный адрес. Вместо этого написала: «Пожертвование в тюремную библиотеку». Женщина на почте ничего не сказала, хотя не могла не заметить адреса. Она лишь приклеила марку в угол конверта и бросила его в кипу к другим письмам, проводив ревнивым и покровительственным взглядом.
И вот теперь, этим мартовским днем, Энн остановилась у амбара по дороге к дому. Выхлопные газы осели у нее в волосах. Синие санки нагружены березовыми дровами, которые ей не нужны, но которые она все равно пустит на растопку; камин – повод принести дров, дрова – повод сходить к пикапу. Чем чаще она будет топить камин, тем чаще сможет ходить к пикапу, чтобы пытаться понять.
Заслышав ее шаги, козы в амбаре подают голос. Сложив веревку от саней поверх поленьев, она открывает дверь.
Внутри холодно и пахнет прелью. Козы бегут ей навстречу. Энн треплет их по головам, похлопывает по бокам. Они с наслаждением поеживаются. Она весело разговаривает с ними, хотя присутствие Дженни ощущается не меньше прежнего. Она смотрит в окно на сосновую рощу, где только что проходила, и чувствует вдруг присутствие не только Дженни, но и той жизни, которой чудом избежала. Жизни без Уэйда.
Разбивая палкой ледяную корочку на корыте с водой, она пытается осознать простой факт: Я здесь, потому что тебя здесь нет.
Козы расшумелись; она дает им сена.
– Тебя здесь нет, – тихо обращается она к присутствию в амбаре. – Тебя здесь нет.
Но в заверении и кроется признание. В заверении и кроется боль.
Она поспешно выходит, закрывает дверь, везет санки дальше по уходящей вниз тропе.
Подойдя к дому, она замечает в саду Уэйда. Он ползает на четвереньках среди снега и грязи, распутывая проволоку, по которой будет виться горох. Она наблюдает за ним, стоя на полоске блеклой травы между домом и садом.
– Я люблю тебя, – говорит она.
Он удивленно поднимает голову, лицо усталое и невинное, в синих глазах читается радость.
Энн выросла на южном побережье Англии, в городе Пул. Но родилась она здесь, в Айдахо, – правда, не в Пондеросе, а в шахтерском городке Келлог, расположенном на Айдахском выступе, в Силвер-Вэлли.
Она совершенно не помнит трех первых лет своей жизни, проведенных в Айдахо. Когда ей было девять и мать упомянула о переезде из Америки, Энн даже не поняла, о чем речь. Путешествие через Атлантику начисто выветрилось у нее из головы. Почему-то единственное, что родители смогли рассказать ей про Айдахо, – это что отец работал на руднике «Саншайн» и уволился за три года до знаменитого пожара.
После этого стоило Энн закрыть глаза, и Айдахо становился не местом, а ощущением, отдельным от Америки, без границ и без прошлого, за исключением прошлого, принадлежащего ей самой, – серебряного рудника. Сотня миль подземных туннелей на глубине одной мили. Ей не верилось, что она произошла из такого места. Всякий раз, когда она думала об Айдахо, ей казалось, что те три позабытых года покоятся где-то в недрах ее души, лишая покоя все последующие чудесные годы. Айдахо был рудником, а Англия – нетвердой поверхностью ее жизни.
Вот она и вернулась. Ей было двадцать восемь. Несколько лет тому назад у нее умерла мать, а чуть позже отец переехал к своему брату в Шотландию. Тогда и сама она покинула Англию. Устроилась педагогом по вокалу в небольшую школу в городке Хейден-Лейк, что на севере Айдахо, примерно в часе езды от тех мест, где она родилась.
Школа располагалась на берегу озера, на двух акрах лесистой, необлагороженной земли, куда упиралась недавно заасфальтированная дорога. Это была чартерная школа с гуманитарным профилем. Ученики – около двухсот человек от шести до восемнадцати лет – сразу показались Энн очень милыми и приверженными не только учебе, но и друг другу. Хотя этнического разнообразия в школе не было, в программе уделялось особое внимание изучению других культур. Энн никак не могла определиться, странно это или естественно – встретить такую непреклонную широту взглядов в провинциальной школе по соседству со штаб-квартирой группировки «Арийские нации», в те дни еще проводившей ежегодный всемирный конгресс и участвовавшей в параде на День независимости. Энн каждый день проезжала поворот на длинную грунтовую дорогу, ведущую к их базе в лесу, и всякий раз ее охватывало[3] недоумение вперемешку с отвращением от того, что такое возможно.
Кабинет музыки находился в передвижном павильоне в стороне от остальной школы. В открытое окно слышен был плеск волн с озера, а иногда – шум бензопилы, проносившийся над водой. Озеро было за пределами школьной территории, но ученики любили спускаться к нему после уроков и ждать приезда родителей на берегу. Однажды вечером, в первый год работы школы, за год до того, как туда устроилась Энн, один мальчик, искавший свой рюкзак, взошел на старый причал в камышах, наполовину затопленный водой, и под ним проломились доски. Правой ногой он провалился в дыру. В кожу вонзились острые обломки. Сваи, некогда поддерживавшие причал, пропороли мышцы. Никто не слышал, как он зовет на помощь, а родители не искали его, полагая, что он остался ночевать у друга. Ночь была ветреная, и наутро, когда его обнаружил уборщик, он лежал без сознания, все еще одной ногой в дыре. Врачам пришлось ампутировать ногу до самого бедра, иначе он бы не выжил.
Его звали Элиот. Когда он записался к ней на хор, ему было шестнадцать. Энн отчетливо помнит, что чувствовала, когда он стоял у нее за спиной и пел под ее аккомпанемент. Что такой голос исходит от подростка, от беспечного клоуна, было невообразимо. Нелепое подозрение, что он жульничает, скрывалось за ее чрезмерной похвалой. При виде его непринужденности она лишалась своей. Особое внимание, какое она уделяла ему, индивидуальные репетиции после уроков, крупные сольные партии на концертах – все это он принимал как должное, без тени смущения и благодарности. У него были большие карие глаза и непослушные волосы, а за ухом он носил карандаш, которым никогда не пользовался. То, как Элиот опирался на костыль, разговаривая с ней, – пустая штанина цвета хаки свободно подколота у бедра – придавало ему столько уверенного спокойствия, что Энн бессознательно пыталась опереться на что-нибудь вместе с ним, нащупывая в воздухе несуществующую стену или парту, словно из них двоих именно она была неуклюжей из-за своей лишней ноги. Когда они беседовали в конце индивидуальных занятий – с пением было покончено, и он рассказывал ей про другие события в своей жизни, – она была так обескураживающе счастлива находиться с ним рядом, что ее саму словно подкашивало, не хватало только костыля.
Ей тогда не приходило в голову, что она испытывает к нему иные чувства, чем к другим ученикам. Небольшая группа мальчиков и девочек часто задерживалась после занятий – поболтать с ней, подурачиться с фортепиано, полистать ее песенники. Она любила их всех и вела себя с ними как старшая сестра, но рано или поздно ей всегда приходилось отправлять их домой, потому что Элиоту надо было заниматься. Когда они оставались вдвоем, когда он склонялся над ней, не прекращая петь, чтобы перевернуть страничку, и она чувствовала у себя на шее его теплое, сладкое дыхание, – именно в такие моменты она особенно остро ощущала страх перед их ежедневным расставанием.
Съемная квартира ей не нравилась, а дружелюбие соседок порой граничило с назойливостью, поэтому она все больше времени проводила в своем передвижном кабинете с небольшим подиумом, старым фортепиано, письменным столом, зеленым диваном под окном и плакатами на стенах, которые повесила предыдущая учительница. Она проводила в кабинете столько времени, что он стал для нее почти что родным домом, а съемная квартира – местом, куда она лишь наведывалась. Часто она ночевала на зеленом диване, под открытым окном, и ночные звуки школы и озера, неведомые никому другому, даже уборщику, окутывали ее и уносили в сон. Вставала она рано, мылась в душевой для учителей, причесывалась и чистила зубы у себя за столом, и там же, в ящике, у нее хранилась чистая одежда. Приходившие каждый день ученики виделись ей скорее гостями, а вещи, которые они трогали, – ее вещами. Она замечала, в каком месте плечо Элиота касалось двери, когда он придерживал ее для того, кто входил за ним следом. Она не стирала месиво отпечатков на стекле, оставшееся после того, как Элиот открыл окно и крикнул что-то другому мальчику на парковке. Она не говорила ему, чтобы перестал ковырять дырку в зеленой подушке, на которой – он и представить себе такого не мог – еще ночью спала его молодая учительница.
Черные полумесяцы от его костыля на ступенях подиума казались ей трогательными, следы его жизни на ее. Когда он уходил домой и она оставалась с этими царапинами одна, в разлуке с ним она чувствовала опустошение, какое ожидала найти в здешней природе, но так и не нашла. Простор, сбивающий с толку, даже слегка оскорбительный. Между тем мальчик был равнодушнее камня. Была какая-то холодность в его незыблемой невозмутимости, в его постоянном и безличном довольстве.
Она немного цеплялась за это одиночество. По выходным ловила себя на мысли, что соскучилась по своему кабинету. И даже когда она туда возвращалась, чудесные пейзажи за окном вызывали у нее легкую тошноту: перистый иней на траве зимой, а много месяцев спустя – цветущие лилии на воде, мутные сквозь заляпанное стекло.
После одного их занятия, когда отец Элиота задерживался, Энн вызвалась его подвезти. Он жил примерно в четверти часа езды от школы.
– Учителя не водят машину, – сказал он, с отвращением закатывая глаза от такой ее неосведомленности о своем биологическом виде. Он всегда так шутил, а она в ответ могла только смеяться. Снова и снова: «Учителя не простужаются»; «Учителя не пьют»; «Учителя не едят». Снова и снова Энн смеялась.
Почти всю дорогу они ехали молча. Он недоверчиво косился на нее со своего сиденья, стекло опущено, ветер ерошит волосы. Она ожидала, что он отпустит какую-нибудь безобидную колкость, но он ничего не сказал. Молчание было для него необычно. А еще более необычно – то, как он смотрел на нее, выбравшись из машины. Он стоял на тротуаре, слегка наклонившись, чтобы видеть ее за рулем. «Спасибо», – сказал он наконец, затем с улыбкой покачал головой, будто чему-то невероятному.
На следующий день младший брат Элиота пришел в школу пораньше и переложил все содержимое его шкафчика в большой пакет, включая протез, который Элиот никогда не носил.
Директор сообщил Энн, что Элиота забрали из школы. Его родители развелись, и он переехал с матерью в Орегон. Брат Элиота, добавил директор, останется здесь, с отцом.
– Но учебный год в самом разгаре, – сказала Энн, думая, что мальчика забрали против его желания. – Как он будет наверстывать программу?
Он и так отставал почти по всем предметам, сказал директор, поэтому смена школы погоды не сделает. Он сам так захотел. Родители оставили выбор за мальчиками.
Она не знала, как работать после такой утраты. В то утро она была раздражительна с учениками, а на перемене уронила лицо в ладони и попыталась заплакать. Больше всего ее поражало, как жестоко он обошелся именно с ней, посетив в последний день перед отъездом репетицию концерта, в котором даже не собирался участвовать. Энн не могла принять это, не могла поверить.
После уроков она бродила по пустой школе, подумывая заглянуть в его шкафчик. Вдруг там что-то осталось – хотя бы картинки на дверце. Она помнила, какой у него шкафчик, потому что не раз видела, как он болтает с друзьями у распахнутой дверцы, выставляя напоказ свой сказочный бардак. Среди учебников и хаоса листков выглядывал протез ноги.
Но когда Энн зашла в вестибюль, у его шкафчика стояла девочка, одна. В руках у нее была коробочка в оберточной бумаге.
Девочка не видела Энн. Она была совсем маленькой, лет восьми или девяти. Старшие и младшие ученики почти не пересекались, и девочка, вероятно, еще не успела заметить, что Элиота нет. У нее были короткие темные волосы, лоб закрывала челка. Она уже сменила школьную юбку на джинсовые шорты и белые колготки с зелеными от травы коленками. На ней был поношенный розовый свитер и выцветшие розовые туфли. Она прикрыла дверцу шкафчика, чтобы проверить номер. Застыла на месте, гадая, что все это означает. Посмотрела на бережно упакованный подарок, который сжимала в руках, затем на шкафчик. А потом вдруг, словно испугавшись, что ее засекут, быстро положила подарок в шкафчик, захлопнула зеленую металлическую дверцу и убежала.
Немного подождав, Энн подошла к шкафчику и открыла дверцу. Взяла подарок – прямоугольную коробочку в розовой оберточной бумаге. Она предположила, что внутри ручка или часы. К подарку прилагалась открытка: «С Днем Рождения, Дорогой Элиот! С Любовью И От Всего Сердца, Джун Митчелл».
Энн была очень тронута. Она ощутила прилив сочувствия и нежности. У себя в кабинете она бережно развернула оберточную бумагу.
В коробке был нож. Блестящее лезвие около шести дюймов в длину. Энн ахнула: такой опасный предмет – и так любовно завернут, и вдобавок еще невероятно красивый. На костяной рукояти был выгравирован деревенский дом, а по обеим сторонам от него – по цветку розы с сердцем посередине. Нож лежал на кожаном чехле, украшенном самоцветами. Она взяла его в руки. Он оказался таким острым, что стоило дотронуться до лезвия, как она тут же поранилась. Маленький, почти незаметный порез, никакой боли и всего одна капля крови.
Как же быть? Зная, что внутри, она уже не могла вернуть коробку в шкафчик. Но и не хотела, чтобы у девочки были неприятности в школе. В конце концов она убрала нож в ящик стола.
Через два дня она посмотрела контактные данные Джун Митчелл и позвонила ее родителям. Автоответчик отозвался хриплым мужским голосом. Она оставила сообщение, но про нож не упомянула. Просто попросила кого-нибудь из родителей Джун заглянуть к ней в кабинет, чтобы обсудить поведение их дочери. Не упомянула она и про то, что ведет хор и с Джун лично не знакома. Назвала только номер своего кабинета.
Три дня спустя отец девочки вежливо постучал в дверь, хотя она и так была распахнута, чтобы впустить солнечный свет. Когда Энн подняла голову, он снял бейсболку, словно в знак уважения – к ней или, может быть, к школе. Его волосы беззащитно торчали в разные стороны, он постоянно щурился. Вытерев ноги о коврик, он переступил порог.
– Меня вызвали по поводу ножа? – спросил он.
Энн встала.
– Я не знала, в курсе ли вы…
– Я заметил, что он пропал, и сразу подумал на Джун. Мы ее уже наказали. Она бы не стала никому угрожать или еще что. Она очень нежный ребенок.
– Не сомневаюсь.
– Вы у нее что-то ведете?
– Нет, я просто нашла нож. А вообще я учитель музыки.
– Вы, кажется, англичанка?
– Да.
– Здоровский акцент, – сказал он, и она рассмеялась над тем, какой неловкий вышел комплимент. Он, похоже, не заметил. Его взгляд скользнул по комнате и остановился на фортепиано. – Жалко будет, если ее отстранят от занятий, – продолжил он. – Ей сейчас лучше всего быть в школе. Не знаю, что мы будем делать, если придется ее забрать. – Все это он сказал, не встречаясь с ней взглядом.
– Я ничего такого и не имела в виду. Главное, чтобы она понимала, что так нельзя.
Он кивнул.
– Мы ей объяснили. Простите ее. – Он посмотрел на Энн. Казалось, он ждал, что она еще что-нибудь скажет по поводу Джун. Она стояла спиной к столу, почти сидела на нем, опираясь на ладони. – Вообще, этот нож я изготовил в подарок жене.
– Вы его сами сделали? – с неприкрытым удивлением спросила Энн.
Он тихо рассмеялся.
– А что, вам понравилось?
– Чудесная работа.
– Ну тогда, может, не так уж и плохо, что она его сюда притащила. Может, она решила сделать мне рекламу. (Энн улыбнулась.) Да, кстати, а можно мне его забрать?
Однако нож теперь лежал у нее в куртке, и доставать его было сродни признанию. Поэтому она принялась шарить в ящиках, делая вид, что не помнит, куда его положила.
Он ждал. В конце концов она достала нож из кармана куртки и, пожав плечами, протянула ему. Он улыбнулся. Затем вынул нож из чехла и стал разглядывать на свету.
– Нам пришлось забрать Джун из обычной школы, – сказал он. – А тут как раз открылось это место. Такое везение. Не знаю, что мы будем делать, если она и впрямь взялась за старое.
– Она уже это делала? Я думала…
– Если она снова влюбилась, я вот про что. У нее это серьезно. Вечно с разбитым сердцем. И каждый раз так страдает, будто это любовь всей ее жизни. Смотреть больно. Мы правда не знаем, как быть. Она и раньше таскала из дома вещи, чтобы дарить мальчишкам, но такое впервые. И всегда выбирает кого постарше. – Энн ничего не ответила. Тогда он кивнул на фортепиано: – У меня дочка играет.
– Тогда пусть запишется в хор. Она бы нам пригодилась.
Он провел по боковой стороне клинка ладонью.
– Не Джун. Наша младшая, Мэй. Она у нас пока в обычной школе. Джун достался балет. – Он убрал нож в чехол и потер пальцем цветной камушек, как бы полируя его. – А вы даете частные уроки? Или у вас только группы?
– Пока только группы, но вообще да. Я здесь недавно.
– И сколько берете за урок? – спросил он, подслеповато прищурившись. Светившее в открытую дверь солнце полоской лежало между ними, у их ног.