Айдахо
Часть 16 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Это как?
– Я хочу его поменять.
Дженни посмотрела на него отсутствующим взглядом, потом уставилась на пустые кресла. Как завороженная долго разглядывала искрящиеся пылинки. Не дождавшись ответа, Уэйд тронул ее за руку и повернул к себе лицом.
– Я хочу заботиться о ней до конца своей жизни, – тихо проговорил он. – И никогда не забывать, что я ее люблю.
– Ты хочешь назвать ее Джун, – рассеянно бросила Дженни. В ее голосе не было ни капли удивления.
– Да.
Оба долго молчали. Затем, будто выйдя из оцепенения, она помотала головой и отчетливо произнесла:
– А ты не думаешь, что смена имени ее травмирует?
Он тихо рассмеялся.
– Детей много чего может травмировать. Но это – нет. Она ничего не запомнит.
– Я даже не знаю, нравится ли мне имя Джун.
– Эта старуха мне и самому не нравится. Но я ей восхищаюсь. Есть в ней что-то непреходящее.
– Джун, – протянула она. – Можно было назвать ее в честь кого угодно… – Ее голос затих.
Они взглянули на малышку у Дженни на руках, а та, посасывая кулачок, с вялым любопытством смотрела на сверкающие осколки. Уэйд и Дженни не двигались с места, ощущая, как на автобус опускаются сумерки. Снаружи запели сверчки. Миг спустя их песня заполнила салон. Сверчки, прятавшиеся повсюду, застрекотали сперва недоверчиво, а потом так, будто на этом пустыре они были одни.
1995
Дверь в комнату Джун была закрыта. Дженни знала, что это значит: разбитое сердце Мэй.
– Когда-нибудь и тебе этого захочется, – сказала Дженни. – Побыть одной. – Она постаралась, чтобы слова прозвучали непринужденно и рассудительно, стали для дочери утешением, но шестилетняя Мэй в ответ на это утешение – на это обвинение – только поджала губы.
Они с Мэй сидели за кухонным столом и катали сосновые шишки в арахисовой пасте. Дженни работала быстро и ловко, мурлыча себе под нос песенку, которая якобы засела у нее в голове (ничего подобного), и облизывая перепачканные пальцы с притворным – они обе это знали – беззаботным наслаждением.
И поскольку они обе это знали, Мэй упорно молчала и, медленно возюкая шишкой по тарелке, в которой уже не осталось пасты, с подозрением глядела на мать. Она искала в ее лице признание, что все это – от шишек и птичьего корма до песенки, крутящейся у матери в голове, – все это ложь. Ведь как может быть иначе, когда родная сестра отгородилась от нее, закрывшись у себя в комнате? Неужели мама этого не понимает?
Дженни хотелось прижать ее к себе, уткнуться носом в душистые светлые волосы и прошептать, что она понимает, она все понимает и у нее сердце кровью обливается. Но это было бы нечестно по отношению к Джун, которой недавно стукнуло девять и пора было вырваться из своего старого образа. И хотя Дженни всячески пыталась задобрить младшую дочку – взять, к примеру, эти птичьи кормушки из шишек, проект, на который у нее на самом деле не было времени, – та сопротивлялась.
Дженни посыпала шишку птичьим кормом, обвязала проволокой, а свободный конец проволоки загнула крючком. Протянула Мэй. Улыбнулась.
– Ну вот.
– Класс, – отозвалась Мэй.
И когда только она научилась сарказму? Последние пару недель Дженни не переставала удивляться обеим дочерям. Джун – вспыльчивая, обидчивая, маленькая ябеда Джун, – как мирно она встретила последний выпад Мэй. На ее бессвязные обвинения лишь бросала сочувственные, недоуменные взгляды в сторону Дженни, поверх головы сестры. Как это на нее не похоже – не дать сдачи, не пустить в ход кулаки и коготки. Дженни даже пришлось вмешаться.
Но Джун сказала сестре такое, что уж лучше бы оцарапала. Дженни потом вспоминала, как она пожала плечами и участливо произнесла: «Это была просто фаза, Мэй. Извини».
Так она ответила на горькие упреки сестры, кричавшей, что Джун теперь не до игрушек.
«Фаза». Это она об игре в куклы. Это она о девяти годах своей жизни. Взяла и шлепнула на свое детство такое взрослое слово. Отмела все, что о ней знали, как наивное и промежуточное, всю свою жизнь уподобила мимолетному увлечению. Фаза. Мэй почему-то решила, что это слово означает «помехи». Вроде белого шума на экране телевизора. Но она так ревела, так визжала, так отчаянно вырывалась, что поначалу Дженни вообще ничего не могла разобрать. Какие помехи? Что значит «не работает»? Джун сломала телевизор? Наконец Мэй до нее достучалась. Сестре с ней неинтересно, она для нее как белый шум – вот с чем не могла смириться Мэй. Она лупила любимой куклой по табурету для фортепиано – прямо об угол мягкой пластиковой головой, – пока Дженни не усадила ее к себе на колени и не пригладила сучащие ручки и ножки, как пригладила бы потрескивающие током волосы.
– Нет, фаза – это как место. Ты там сидишь, а потом уходишь.
– Как ее комната? – взвилась Мэй, глядя на Дженни дикими заплаканными глазами.
На дворе зарядил дождь. Уэйд затопил недавно установленную печку. Стояла весна, но потрескиванье поленьев, запах дыма и шум грозы за окном перенесли дом совсем в другую пору. Казалось, пришла осень, а долгая зима, которую они недавно пережили, подступается снова, только теперь с другого края, чтобы зачерпнуть их, как снег, и вернуть в прошлое. Даже кормушки из шишек и те напоминали о Рождестве. Это из-за зеленой проволоки, решила Дженни, из-за крючков на конце. Приуныл и Уэйд. Дженни бросила на него взгляд. Он, похоже, не слышал, о чем говорили за столом, но конец мира игрушек повлиял и на него. Работая у себя в кабинете, он частенько слушал – почти с научным интересом, – как дочки играют в куклы. И он, и Дженни знали самых важных кукол по именам и были в курсе, кто с кем встречается. Дверь в комнату Джун всегда была открыта, и оттуда голоса девочек долетали до кабинета. Обе играли и за женщин, и за мужчин. Мужчины разговаривали медленнее. Достоверно изображать низкие мужские голоса у девочек не получалось, и они почему-то компенсировали это, переходя на шепот.
Иногда Уэйд и Дженни шутили про кукол в постели.
Ты знаешь, что Веронику разбил паралич?
Да ты что?
Не чувствует ног. У нее редкая болезнь. Когда вошел Джо, она даже не могла встать с постели.
Джо? А он что забыл у нее в постели?
Сочувственный взгляд. Приподнятые брови. Самодовольный смешок. Если один из них был не в курсе последних событий, другой печально покачивал головой.
О-о, да ты вообще не при делах.
Куклы эти были меньше и дешевле кукол Барби, из более мягкого пластика. У них были гибкие руки и ноги и равнодушные лица с широко расставленными глазами. В комплекте с куклами шла зимняя одежда: ботинки, которые можно снимать, неброские свитера. К некоторым моделям прилагались тряпичные питомцы или бесформенные младенцы, так туго запеленатые, что смахивали на ириски в обертках. Всего их было двадцать две, и каждый раз перед началом игры девочки их пересчитывали, устраивали перекличку – удостовериться, что каждая готова снова играть свою роль.
До недавних пор все игры проходили в комнате Джун, у деревянного шкафа, который некогда служил гардеробом, а потом был переделан в пятиэтажный кукольный дом. Девочки разделили каждую полку на комнаты с помощью картонных перегородок с прорезями вместо дверей. По комнатам расхаживали куклы. Мужчины и женщины прижимались друг к другу лицами, слившись в поцелуе. Матери роняли младенцев и мчались с ними в больницу на другом конце комнаты. Обитатели домика лгали, признавались в запретной любви, делились шокирующими секретами. Некоторые становились жертвами ограблений и похищений.
Мебель тоже была картонной, а по стенам были расклеены полароидные снимки кукольных пар и семей. Их делала Дженни, и периодически фотографии нужно было обновлять, потому что семьи распадались, бывшие жены снова выходили замуж, люди умирали. Причем умирали весьма трагически – и не потому что надо было обыграть отсутствие потерянной куклы, а потому что интересный сюжет требовал жертв. Погибшие, насколько Дженни было известно, никогда не возвращались в игру.
С тех пор как Джун забросила кукол, Мэй пару раз пробовала играть одна. У нее было всего четыре куклы, но гордость не позволяла ей попросить у Джун остальных, хотя они просто пылились в шкафу. Дженни сама видела: уже которую неделю один и тот же Кен стоял на одном и том же месте у плиты. Мужья и жены все так же спали на картонных кроватях. Малыши застыли в детских.
В последнее время Мэй носила заветную четверку по всему дому, пробуя новые декорации и самостоятельно разыгрывая диалоги. Но чувствовала себя не в своей тарелке – не знала, о чем должны беседовать куклы, без подсказок сестры. Она только делала вид, что играет. Мэй уже дважды ловила мать на попытке подслушать эти жалкие сценки, дважды от смущения выходила из себя. Ее было не узнать – остервенело биться в истерике совсем не в ее характере. Целыми днями она угрюмо слонялась по дому, ища предлог постучаться в комнату Джун. Предлоги были довольно неблаговидные, один раз она взяла палку и выудила из-за шкафчика в ванной грязную пару сестриных носков – все ради того, чтобы кинуть их в ее комнату с криком: «Забирай свои тухлые вонючие носки!»
Но даже Джун понимала, что это значит. Без нее Мэй не находила себе места. И вероятно, Джун было ее жаль. Дженни в этом почти не сомневалась.
– Джун там, наверное, просто читает, – сказала она Мэй. – Думаю, она не будет против, если ты посидишь рядом и тоже что-нибудь почитаешь.
– Ненавижу читать, – ответила Мэй, и Дженни невольно улыбнулась.
Вместе они убрали со стола шишки и арахисовую пасту. Уэйд был у себя в мастерской, и Дженни включила телевизор, хотя до вечера было еще далеко. Это подействовало. Обычно смотреть кино в дневное время не разрешалось, и поблажка была своего рода признанием. Мэй немного смягчилась. Забравшись на диван, она крепко обхватила колени руками и, выглядывая из-за них, как бы нехотя уставилась в экран.
Вскоре, как и следовало ожидать, Мэй уснула. Дженни как раз поджидала случая заглянуть к старшей дочери втайне от младшей. Она помнила себя в возрасте Джун. Для нее перемена заключалась не в куклах, ничего настолько конкретного. Просто чувство. Будто все вокруг смотрело на нее с тайным знанием и настойчивостью. Столбы, обои, лужайка в определенные часы. Предметы либо улыбались ей, либо хмурились. Даже такая обыденная вещь, как синий стул на колесиках в кабинете отца, и тот захватывал воображение, а столпы пыли, поднимавшиеся, когда она хлопала по сидушке, манили в таинственный мир. Все било через край – а потом вдруг перестало. И вот синий стул, когда она толкала его, просто катился к окну. Пыль была просто пылью. Чувство пропало, остался лишь клубок тоски где-то в животе, пустая боль: взросление. Скука.
Поэтому мы влюбляемся, скажет она Джун.
Чтобы вернуться в таинственный мир, в ощущение чуда.
Она пошла в бельевую, взяла из стопки выглаженной одежды пару вещиц Джун и понесла наверх, собираясь постучать к ней в дверь и сказать, что именно это – утрата мира игрушек – и есть причина, по которой существует любовь.
Когда она подошла к комнате Джун, стучать не пришлось. Дверь была открыта. А точнее, приоткрыта – явно случайно – так, что в щелочку виднелась часть комнаты.
Джун сидела на полу лицом к шкафу. Дженни видела ее профиль. Напряженную спину. Руки, стиснутые на коленях. Хрупкие плечики, подергивающиеся, как во сне. Только Джун не спала. Приглядевшись, Дженни даже немного испугалась: широко распахнутыми глазами Джун неподвижно смотрела на шкаф. Ее губы разжались, потом сомкнулись.
Дженни застыла на пороге, прижав прохладную стопку одежды к груди. Она знала, что эта сцена не для ее глаз. «Скажи что-нибудь, скажи или уходи!» – подгоняла она себя, но не могла. Ее пришпилило к месту. Она открыла было рот, чтобы окликнуть Джун, но тут в лице девочки что-то переменилось. Она вся просияла, вот только улыбка была не ее, это было чужое радостное лицо. Дженни сразу его узнала: оно принадлежало обитательнице кукольного домика. Кэти. Именно с таким выражением Джун всегда играла за свою любимицу. Такое подвижное, задумчивое лицо.
Она с ними играет. Дженни не верила своим глазам. Джун двигала кукол в воображении. Разыгрывала сценки. А на домик смотрела, чтобы сосредоточиться. Так, значит, Кен, застывший у плиты, давно оттуда ушел, хотя физически он все еще там. Но он уже настолько удалился от роли, в которой помнила его Дженни, что наверняка и сам позабыл, как когда-то стоял у плиты – готовил ужин для ныне бывшей жены. Все они ходят из комнаты в комнату, одеваются и раздеваются, выясняют отношения, мужчины – те уже не шепчут, а разговаривают в полный голос у Джун в голове. Хохочущие, галдящие мужики. И все это без единого прикосновения. Потому что касаться – значит играть, а в девять лет в куклы не играют.
Дженни отвернулась. В глазах стояли слезы. Не отдавая себе отчета в том, что делает, не выпуская из рук выглаженных вещей, она побежала вниз. Она сама не понимала, что чувствует, – облегчение, да, но и что-то еще. Страх. Ей было страшно при мысли, что дочка способна так от нее отгородиться. Воздвигнуть у себя в мыслях картонные стены и укрыть за ними свое детство. Детство, которое застыло во времени, разбитое параличом. Весь мир игрушек теперь принадлежал одной Джун. Дженни стало грустно. Да, вот что за чувство сдавило ей грудь. Печаль.
Спустившись в гостиную и увидев спинку дивана, мерцающий экран и повисшую над полом руку Мэй, она невольно растрогалась: во сне Мэй была безмятежна, во сне она спряталась от своей утраты, хотя на самом деле никакой утраты и не было, а просто мир крутился дальше без нее.
Дженни подошла к ней, разбудила. Взяла на руки и прижала к себе.
Охранницы тоже женщины. Возможно, у них есть дети. Они сдирают с коек одеяла, вытаскивают подушки из наволочек, вытряхивают содержимое ее коробки на пол, ей на спину.
Под ладонями Дженни холодный пол. Рядом еще три женщины опираются о тот же пол, стоя на четвереньках, все в «Сейдж-Хилле» недавно. Они в камере предварительного заключения, куда Дженни поместили неделю назад, когда вынесли приговор. Ее настоящая камера пока не готова. Но завтра все будет. Завтра в месте под названием карцер начнется ее настоящее заключение.
Завтра.
Неужели раньше время можно было сосчитать – час, сутки, неделя. А теперь и не вспомнишь, каково это – оглянуться на минувший день.
Четверо заключенных неотрывно смотрят на дверь. Дверь прочная, зеленая, цвет психиатрической лечебницы. Средство против безумия.
– Встать, – говорит охранница.
Дженни и остальные встают, заводят руки за голову, их локти так близко, что она чувствует исходящий от сокамерниц жар, острый слепящий гнев. Теперь сестры.
Они подчиняются одним и тем же приказам. Слышат один и тот же голос.
Охрана что-то ищет.
– Нет, – отвечает Дженни вместе со всеми, хоть и не слышала вопроса.
Охранницы, кажется, им поверили, но не раньше чем провели руками по полке, смахнув на пол то немногое, что у них было; не раньше чем расковыряли заштопанные дырочки на нижней стороне матрасов; не раньше чем сунули пальцы в бочок унитаза, нашаривая ложь.
Вытерев руки о наволочки, охранницы швыряют их на пол со словами:
– Приберитесь.
И уходят.
– Я хочу его поменять.
Дженни посмотрела на него отсутствующим взглядом, потом уставилась на пустые кресла. Как завороженная долго разглядывала искрящиеся пылинки. Не дождавшись ответа, Уэйд тронул ее за руку и повернул к себе лицом.
– Я хочу заботиться о ней до конца своей жизни, – тихо проговорил он. – И никогда не забывать, что я ее люблю.
– Ты хочешь назвать ее Джун, – рассеянно бросила Дженни. В ее голосе не было ни капли удивления.
– Да.
Оба долго молчали. Затем, будто выйдя из оцепенения, она помотала головой и отчетливо произнесла:
– А ты не думаешь, что смена имени ее травмирует?
Он тихо рассмеялся.
– Детей много чего может травмировать. Но это – нет. Она ничего не запомнит.
– Я даже не знаю, нравится ли мне имя Джун.
– Эта старуха мне и самому не нравится. Но я ей восхищаюсь. Есть в ней что-то непреходящее.
– Джун, – протянула она. – Можно было назвать ее в честь кого угодно… – Ее голос затих.
Они взглянули на малышку у Дженни на руках, а та, посасывая кулачок, с вялым любопытством смотрела на сверкающие осколки. Уэйд и Дженни не двигались с места, ощущая, как на автобус опускаются сумерки. Снаружи запели сверчки. Миг спустя их песня заполнила салон. Сверчки, прятавшиеся повсюду, застрекотали сперва недоверчиво, а потом так, будто на этом пустыре они были одни.
1995
Дверь в комнату Джун была закрыта. Дженни знала, что это значит: разбитое сердце Мэй.
– Когда-нибудь и тебе этого захочется, – сказала Дженни. – Побыть одной. – Она постаралась, чтобы слова прозвучали непринужденно и рассудительно, стали для дочери утешением, но шестилетняя Мэй в ответ на это утешение – на это обвинение – только поджала губы.
Они с Мэй сидели за кухонным столом и катали сосновые шишки в арахисовой пасте. Дженни работала быстро и ловко, мурлыча себе под нос песенку, которая якобы засела у нее в голове (ничего подобного), и облизывая перепачканные пальцы с притворным – они обе это знали – беззаботным наслаждением.
И поскольку они обе это знали, Мэй упорно молчала и, медленно возюкая шишкой по тарелке, в которой уже не осталось пасты, с подозрением глядела на мать. Она искала в ее лице признание, что все это – от шишек и птичьего корма до песенки, крутящейся у матери в голове, – все это ложь. Ведь как может быть иначе, когда родная сестра отгородилась от нее, закрывшись у себя в комнате? Неужели мама этого не понимает?
Дженни хотелось прижать ее к себе, уткнуться носом в душистые светлые волосы и прошептать, что она понимает, она все понимает и у нее сердце кровью обливается. Но это было бы нечестно по отношению к Джун, которой недавно стукнуло девять и пора было вырваться из своего старого образа. И хотя Дженни всячески пыталась задобрить младшую дочку – взять, к примеру, эти птичьи кормушки из шишек, проект, на который у нее на самом деле не было времени, – та сопротивлялась.
Дженни посыпала шишку птичьим кормом, обвязала проволокой, а свободный конец проволоки загнула крючком. Протянула Мэй. Улыбнулась.
– Ну вот.
– Класс, – отозвалась Мэй.
И когда только она научилась сарказму? Последние пару недель Дженни не переставала удивляться обеим дочерям. Джун – вспыльчивая, обидчивая, маленькая ябеда Джун, – как мирно она встретила последний выпад Мэй. На ее бессвязные обвинения лишь бросала сочувственные, недоуменные взгляды в сторону Дженни, поверх головы сестры. Как это на нее не похоже – не дать сдачи, не пустить в ход кулаки и коготки. Дженни даже пришлось вмешаться.
Но Джун сказала сестре такое, что уж лучше бы оцарапала. Дженни потом вспоминала, как она пожала плечами и участливо произнесла: «Это была просто фаза, Мэй. Извини».
Так она ответила на горькие упреки сестры, кричавшей, что Джун теперь не до игрушек.
«Фаза». Это она об игре в куклы. Это она о девяти годах своей жизни. Взяла и шлепнула на свое детство такое взрослое слово. Отмела все, что о ней знали, как наивное и промежуточное, всю свою жизнь уподобила мимолетному увлечению. Фаза. Мэй почему-то решила, что это слово означает «помехи». Вроде белого шума на экране телевизора. Но она так ревела, так визжала, так отчаянно вырывалась, что поначалу Дженни вообще ничего не могла разобрать. Какие помехи? Что значит «не работает»? Джун сломала телевизор? Наконец Мэй до нее достучалась. Сестре с ней неинтересно, она для нее как белый шум – вот с чем не могла смириться Мэй. Она лупила любимой куклой по табурету для фортепиано – прямо об угол мягкой пластиковой головой, – пока Дженни не усадила ее к себе на колени и не пригладила сучащие ручки и ножки, как пригладила бы потрескивающие током волосы.
– Нет, фаза – это как место. Ты там сидишь, а потом уходишь.
– Как ее комната? – взвилась Мэй, глядя на Дженни дикими заплаканными глазами.
На дворе зарядил дождь. Уэйд затопил недавно установленную печку. Стояла весна, но потрескиванье поленьев, запах дыма и шум грозы за окном перенесли дом совсем в другую пору. Казалось, пришла осень, а долгая зима, которую они недавно пережили, подступается снова, только теперь с другого края, чтобы зачерпнуть их, как снег, и вернуть в прошлое. Даже кормушки из шишек и те напоминали о Рождестве. Это из-за зеленой проволоки, решила Дженни, из-за крючков на конце. Приуныл и Уэйд. Дженни бросила на него взгляд. Он, похоже, не слышал, о чем говорили за столом, но конец мира игрушек повлиял и на него. Работая у себя в кабинете, он частенько слушал – почти с научным интересом, – как дочки играют в куклы. И он, и Дженни знали самых важных кукол по именам и были в курсе, кто с кем встречается. Дверь в комнату Джун всегда была открыта, и оттуда голоса девочек долетали до кабинета. Обе играли и за женщин, и за мужчин. Мужчины разговаривали медленнее. Достоверно изображать низкие мужские голоса у девочек не получалось, и они почему-то компенсировали это, переходя на шепот.
Иногда Уэйд и Дженни шутили про кукол в постели.
Ты знаешь, что Веронику разбил паралич?
Да ты что?
Не чувствует ног. У нее редкая болезнь. Когда вошел Джо, она даже не могла встать с постели.
Джо? А он что забыл у нее в постели?
Сочувственный взгляд. Приподнятые брови. Самодовольный смешок. Если один из них был не в курсе последних событий, другой печально покачивал головой.
О-о, да ты вообще не при делах.
Куклы эти были меньше и дешевле кукол Барби, из более мягкого пластика. У них были гибкие руки и ноги и равнодушные лица с широко расставленными глазами. В комплекте с куклами шла зимняя одежда: ботинки, которые можно снимать, неброские свитера. К некоторым моделям прилагались тряпичные питомцы или бесформенные младенцы, так туго запеленатые, что смахивали на ириски в обертках. Всего их было двадцать две, и каждый раз перед началом игры девочки их пересчитывали, устраивали перекличку – удостовериться, что каждая готова снова играть свою роль.
До недавних пор все игры проходили в комнате Джун, у деревянного шкафа, который некогда служил гардеробом, а потом был переделан в пятиэтажный кукольный дом. Девочки разделили каждую полку на комнаты с помощью картонных перегородок с прорезями вместо дверей. По комнатам расхаживали куклы. Мужчины и женщины прижимались друг к другу лицами, слившись в поцелуе. Матери роняли младенцев и мчались с ними в больницу на другом конце комнаты. Обитатели домика лгали, признавались в запретной любви, делились шокирующими секретами. Некоторые становились жертвами ограблений и похищений.
Мебель тоже была картонной, а по стенам были расклеены полароидные снимки кукольных пар и семей. Их делала Дженни, и периодически фотографии нужно было обновлять, потому что семьи распадались, бывшие жены снова выходили замуж, люди умирали. Причем умирали весьма трагически – и не потому что надо было обыграть отсутствие потерянной куклы, а потому что интересный сюжет требовал жертв. Погибшие, насколько Дженни было известно, никогда не возвращались в игру.
С тех пор как Джун забросила кукол, Мэй пару раз пробовала играть одна. У нее было всего четыре куклы, но гордость не позволяла ей попросить у Джун остальных, хотя они просто пылились в шкафу. Дженни сама видела: уже которую неделю один и тот же Кен стоял на одном и том же месте у плиты. Мужья и жены все так же спали на картонных кроватях. Малыши застыли в детских.
В последнее время Мэй носила заветную четверку по всему дому, пробуя новые декорации и самостоятельно разыгрывая диалоги. Но чувствовала себя не в своей тарелке – не знала, о чем должны беседовать куклы, без подсказок сестры. Она только делала вид, что играет. Мэй уже дважды ловила мать на попытке подслушать эти жалкие сценки, дважды от смущения выходила из себя. Ее было не узнать – остервенело биться в истерике совсем не в ее характере. Целыми днями она угрюмо слонялась по дому, ища предлог постучаться в комнату Джун. Предлоги были довольно неблаговидные, один раз она взяла палку и выудила из-за шкафчика в ванной грязную пару сестриных носков – все ради того, чтобы кинуть их в ее комнату с криком: «Забирай свои тухлые вонючие носки!»
Но даже Джун понимала, что это значит. Без нее Мэй не находила себе места. И вероятно, Джун было ее жаль. Дженни в этом почти не сомневалась.
– Джун там, наверное, просто читает, – сказала она Мэй. – Думаю, она не будет против, если ты посидишь рядом и тоже что-нибудь почитаешь.
– Ненавижу читать, – ответила Мэй, и Дженни невольно улыбнулась.
Вместе они убрали со стола шишки и арахисовую пасту. Уэйд был у себя в мастерской, и Дженни включила телевизор, хотя до вечера было еще далеко. Это подействовало. Обычно смотреть кино в дневное время не разрешалось, и поблажка была своего рода признанием. Мэй немного смягчилась. Забравшись на диван, она крепко обхватила колени руками и, выглядывая из-за них, как бы нехотя уставилась в экран.
Вскоре, как и следовало ожидать, Мэй уснула. Дженни как раз поджидала случая заглянуть к старшей дочери втайне от младшей. Она помнила себя в возрасте Джун. Для нее перемена заключалась не в куклах, ничего настолько конкретного. Просто чувство. Будто все вокруг смотрело на нее с тайным знанием и настойчивостью. Столбы, обои, лужайка в определенные часы. Предметы либо улыбались ей, либо хмурились. Даже такая обыденная вещь, как синий стул на колесиках в кабинете отца, и тот захватывал воображение, а столпы пыли, поднимавшиеся, когда она хлопала по сидушке, манили в таинственный мир. Все било через край – а потом вдруг перестало. И вот синий стул, когда она толкала его, просто катился к окну. Пыль была просто пылью. Чувство пропало, остался лишь клубок тоски где-то в животе, пустая боль: взросление. Скука.
Поэтому мы влюбляемся, скажет она Джун.
Чтобы вернуться в таинственный мир, в ощущение чуда.
Она пошла в бельевую, взяла из стопки выглаженной одежды пару вещиц Джун и понесла наверх, собираясь постучать к ней в дверь и сказать, что именно это – утрата мира игрушек – и есть причина, по которой существует любовь.
Когда она подошла к комнате Джун, стучать не пришлось. Дверь была открыта. А точнее, приоткрыта – явно случайно – так, что в щелочку виднелась часть комнаты.
Джун сидела на полу лицом к шкафу. Дженни видела ее профиль. Напряженную спину. Руки, стиснутые на коленях. Хрупкие плечики, подергивающиеся, как во сне. Только Джун не спала. Приглядевшись, Дженни даже немного испугалась: широко распахнутыми глазами Джун неподвижно смотрела на шкаф. Ее губы разжались, потом сомкнулись.
Дженни застыла на пороге, прижав прохладную стопку одежды к груди. Она знала, что эта сцена не для ее глаз. «Скажи что-нибудь, скажи или уходи!» – подгоняла она себя, но не могла. Ее пришпилило к месту. Она открыла было рот, чтобы окликнуть Джун, но тут в лице девочки что-то переменилось. Она вся просияла, вот только улыбка была не ее, это было чужое радостное лицо. Дженни сразу его узнала: оно принадлежало обитательнице кукольного домика. Кэти. Именно с таким выражением Джун всегда играла за свою любимицу. Такое подвижное, задумчивое лицо.
Она с ними играет. Дженни не верила своим глазам. Джун двигала кукол в воображении. Разыгрывала сценки. А на домик смотрела, чтобы сосредоточиться. Так, значит, Кен, застывший у плиты, давно оттуда ушел, хотя физически он все еще там. Но он уже настолько удалился от роли, в которой помнила его Дженни, что наверняка и сам позабыл, как когда-то стоял у плиты – готовил ужин для ныне бывшей жены. Все они ходят из комнаты в комнату, одеваются и раздеваются, выясняют отношения, мужчины – те уже не шепчут, а разговаривают в полный голос у Джун в голове. Хохочущие, галдящие мужики. И все это без единого прикосновения. Потому что касаться – значит играть, а в девять лет в куклы не играют.
Дженни отвернулась. В глазах стояли слезы. Не отдавая себе отчета в том, что делает, не выпуская из рук выглаженных вещей, она побежала вниз. Она сама не понимала, что чувствует, – облегчение, да, но и что-то еще. Страх. Ей было страшно при мысли, что дочка способна так от нее отгородиться. Воздвигнуть у себя в мыслях картонные стены и укрыть за ними свое детство. Детство, которое застыло во времени, разбитое параличом. Весь мир игрушек теперь принадлежал одной Джун. Дженни стало грустно. Да, вот что за чувство сдавило ей грудь. Печаль.
Спустившись в гостиную и увидев спинку дивана, мерцающий экран и повисшую над полом руку Мэй, она невольно растрогалась: во сне Мэй была безмятежна, во сне она спряталась от своей утраты, хотя на самом деле никакой утраты и не было, а просто мир крутился дальше без нее.
Дженни подошла к ней, разбудила. Взяла на руки и прижала к себе.
Охранницы тоже женщины. Возможно, у них есть дети. Они сдирают с коек одеяла, вытаскивают подушки из наволочек, вытряхивают содержимое ее коробки на пол, ей на спину.
Под ладонями Дженни холодный пол. Рядом еще три женщины опираются о тот же пол, стоя на четвереньках, все в «Сейдж-Хилле» недавно. Они в камере предварительного заключения, куда Дженни поместили неделю назад, когда вынесли приговор. Ее настоящая камера пока не готова. Но завтра все будет. Завтра в месте под названием карцер начнется ее настоящее заключение.
Завтра.
Неужели раньше время можно было сосчитать – час, сутки, неделя. А теперь и не вспомнишь, каково это – оглянуться на минувший день.
Четверо заключенных неотрывно смотрят на дверь. Дверь прочная, зеленая, цвет психиатрической лечебницы. Средство против безумия.
– Встать, – говорит охранница.
Дженни и остальные встают, заводят руки за голову, их локти так близко, что она чувствует исходящий от сокамерниц жар, острый слепящий гнев. Теперь сестры.
Они подчиняются одним и тем же приказам. Слышат один и тот же голос.
Охрана что-то ищет.
– Нет, – отвечает Дженни вместе со всеми, хоть и не слышала вопроса.
Охранницы, кажется, им поверили, но не раньше чем провели руками по полке, смахнув на пол то немногое, что у них было; не раньше чем расковыряли заштопанные дырочки на нижней стороне матрасов; не раньше чем сунули пальцы в бочок унитаза, нашаривая ложь.
Вытерев руки о наволочки, охранницы швыряют их на пол со словами:
– Приберитесь.
И уходят.