10 минут 38 секунд в этом странном мире
Часть 3 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Девочка, – констатировала Бинназ на случай, если он еще не понял.
– Знаю. Следующим будет мальчик. Мы назовем его Таркан. – Харун провел указательным пальцем по лбу ребенка; на ощупь тот оказался таким же гладким и мягким, как любимый амулет, к которому прикасаешься годами. – Она здорова, это самое главное. Все это время я молился. Я сказал Всевышнему: «Если Ты позволишь этому младенцу жить, я больше не стану пить. Ни капли!» Аллах услышал мои мольбы, Он милосерден. Это не мой ребенок и не твой.
Бинназ уставилась на мужа – в глазах ее читалось замешательство. Внезапно ее охватило чувство тревоги. Словно дикий зверь, она ощутила – пусть даже слишком поздно, – что оказалась в ловушке. Она бросила взгляд на Сюзан. Первая жена стояла у входа, губы ее были сжаты так плотно, что совершенно побелели, она была абсолютно неподвижна, если не считать ноги, которая беспокойно постукивала по полу. В ее поведении было нечто такое, что намекало на волнение и даже чрезмерную радость.
– Этот младенец принадлежит Богу, – произнес Харун.
– Как и все младенцы, – пробормотала повитуха.
Не обратив внимания на эту фразу, Харун взял младшую жену за руку и посмотрел ей прямо в глаза:
– Мы отдадим малышку Сюзан.
– Что ты такое говоришь? – пробормотала Бинназ, и собственный голос показался ей каким-то безжизненным и далеким, словно говорил кто-то другой, а не она.
– Пусть Сюзан вырастит ее. Она превосходно справится. А мы с тобой нарожаем еще детей.
– Нет!
– Ты не хочешь других детей?
– Я не позволю этой женщине забрать мою дочь.
Харун глубоко втянул воздух, а затем медленно выпустил его.
– Не будь эгоистичной. Аллах не одобрит этого. Он ведь подарил тебе ребенка. Благодари Его. Ты едва сводила концы с концами, когда вошла в этот дом.
Бинназ покачала головой и продолжала качать ею непонятно зачем: то ли не могла остановиться, то ли единственное, что могла еще контролировать, так это собственные движения. Наклонившись, Харун взял ее за плечи и прижал к себе. И только тогда она замерла, а глаза ее поблекли.
– Ты говоришь неразумно. Все мы живем в одном доме. Ты будешь видеть дочь каждый день. Господи, она ведь никуда не денется!
Если так он решил успокоить жену, это ему не удалось. Она вся тряслась, силясь сдержать боль, что раздирала ей грудь, и закрыла лицо ладонями:
– И кого же моя дочь будет называть мамой?
– Какая разница? Мамой может быть Сюзан. А ты будешь тетей. Мы расскажем дочке правду, когда она станет старше, нет смысла морочить ей голову прямо сейчас. Когда у нас будут другие дети, так или иначе они станут братьями и сестрами. Ты увидишь, как начнут они бушевать в этом доме. И непонятно будет, кто чей. Мы станем одной большой семьей.
– Кто будет кормить ребенка? – спросила повитуха. – Мама или тетя?
Харун поглядел на старуху, и каждая мышца напряглась в его теле. Почтение и ненависть заплясали бешеным танцем в его глазах. Сунув руку в свой карман, он вытащил целую кучу предметов: помятую пачку сигарет, в которую была засунута зажигалка, скомканные банкноты, кусок мела, которым он помечал, что нужно переделать в том или ином костюме, и таблетку от расстройства желудка. Деньги он протянул повитухе.
– Это вам – в знак нашей благодарности, – произнес он.
Поджав губы, повитуха приняла плату за свой труд. По ее опыту, идти по жизни в относительной целости и сохранности можно в основном благодаря двум принципам: пониманию, когда лучше прийти, и пониманию, когда лучше уйти.
Соседки принялись собирать свои вещи и убирать пропитанные кровью простыни и полотенца, а по комнате, словно вода, проникшая в каждый угол, разлилось молчание.
– Мы уходим, – с тихой решимостью сказала повитуха; две соседки скромно стояли по обе стороны от нее. – Мы закопаем плаценту под розовым кустом. А это… – Костлявым пальцем она указала на пуповину, которая лежала на стуле. – Если хотите, мы забросим ее на крышу школы. Ваша дочь будет учительницей. Или отнесем в больницу. Тогда она будет медсестрой, а может, и врачом – кто знает.
Харун обдумал оба варианта.
– Пусть будет школа, – кивнул он.
Когда женщины ушли, Бинназ отвернулась от мужа, обратив свой взгляд на прикроватный столик, где лежало яблоко. Оно начало гнить – разложение это было до боли медленным, спокойным и незаметным. Коричневый оттенок напомнил ей носки имама, который женил их, и как после церемонии она, в мерцающем покрывале, скрывавшем ее лицо, сидела одна на этой самой кровати, а ее муж вместе с гостями пировал в соседней комнате. Мама ничего не рассказала ей о том, чего следует ожидать в первую брачную ночь, зато старшая тетя с бо́льшим сочувствием отнеслась к тревогам девушки, дала ей таблетку, которую нужно было положить под язык. Прими ее, и ты ничего не почувствуешь. Все закончится – ты и заметить не успеешь. В суматохе дня Бинназ потеряла таблетку, которая, как она подозревала, все равно была бесполезной конфеткой. Она ни разу не видела обнаженного мужчину, даже на картинках. Несмотря на то что она часто купала своих младших братьев, у нее были подозрения, что тело взрослого мужчины – совсем другое. Чем дольше она ждала своего мужа в этой комнате, тем сильнее становилась ее тревога. Едва заслышав его шаги, Бинназ потеряла сознание и упала на пол. Открыв глаза, она увидела соседских женщин, неистово растирающих ее запястья, увлажняющих лоб, массирующих ступни. В воздухе повис резкий запах одеколона и уксуса, а также оттенки чего-то другого, чего-то незнакомого и непрошеного, который, как она потом поняла, исходил от тюбика с лубрикантом.
После, когда они все-таки остались вдвоем, Харун подарил ей ожерелье, сделанное из красной ленты и трех золотых монет – каждая обозначала добродетель, которую она должна принести в этот дом: молодость, покорность и плодовитость. Заметив, как она нервничает, он говорил тихо, и его голос растворялся во мраке. Харун был ласков, однако отчетливо ощущал присутствие людей, ждавших за дверью. Он спешно раздел ее, возможно опасаясь, что она снова потеряет сознание. Бинназ все это время провела с закрытыми глазами, на лбу у нее выступил пот. Она начала считать: «Один, два, три… пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…» И продолжала делать это, даже когда он сказал:
– Прекрати эту чепуху!
Бинназ была неграмотной и умела считать лишь до девятнадцати. Каждый раз, добравшись до этого числа, до этого непреодолимого барьера, она набирала в легкие воздуха и принималась считать с начала. После бесконечных девятнадцати Харун наконец выбрался из кровати и пошел прочь из комнаты, оставив дверь открытой. Затем в спальню ворвалась Сюзан и включила свет, не обращая внимания ни на обнаженную Бинназ, ни на запах пота и секса, повисший в воздухе. Первая жена выдернула простыню, осмотрела ее и, явно довольная, безмолвно удалилась. Остаток вечера Бинназ провела в одиночестве. Уныние осело на ее плечах тонким слоем, словно их припорошило снегом. Когда она припомнила все это теперь, с ее губ слетел странный звук, который походил бы на смешок, если бы в нем не было столько боли.
– Ну же, – сказал Харун. – Это не…
– Это была ее идея, верно? – Бинназ перебила его, такого раньше никогда не случалось. – Она сама выдумала этот план? Или вы строили его вдвоем несколько месяцев? За моей спиной.
– Конечно, ты хотела сказать что-то другое. – Харун был потрясен, но, возможно, не самими словами, а тоном жены; левой рукой он погладил волосы на внешней стороне своей правой руки, глаза его казались потускневшими и отрешенными. – Ты молода. А Сюзан стареет. У нее никогда не будет собственного ребенка. Сделай ей подарок.
– А я? Кто сделает подарок мне?
– Разумеется, Аллах. Он уже сделал его, разве ты не поняла? Не будь неблагодарной.
– Я должна быть благодарна за это?
Бинназ слегка взмахнула руками, этот жест был настолько невнятным, что мог относиться к чему угодно – и к этой ситуации, и даже к этому городу, который теперь казался ей всего лишь одним из захолустных селений на какой-то старой карте.
– Ты устала, – сказал Харун.
Бинназ начала плакать. В ее слезах не было ярости и обиды. Это были слезы обреченности – ее поражение было равносильно утрате более масштабной веры. Воздух у нее в легких был тяжелее свинца. Она приехала в этот дом, когда сама еще была ребенком. Теперь же, родив собственное дитя, она не могла вырастить ее и вместе с ней наконец повзрослеть. Она обвила колени руками и еще очень долго молчала. Итак, тема была закрыта здесь и сейчас, хотя, говоря по правде, она всегда оставалась открытой, эта рана посреди их жизни, рана, которая никогда не затянется.
За окном, толкая вперед по улице свою тележку, какой-то торговец откашлялся и принялся нараспев нахваливать абрикосы, сочные и спелые. Сидя в доме, Бинназ подумала: как странно, сейчас не сезон для абрикосов, сейчас время ледяных ветров. Она поежилась, будто холод, которого не чувствовал торговец, просочился сквозь стены и окутал ее. Она закрыла глаза, но темнота ей не помогала. Она видела снежки, они падали, складываясь в ужасающие пирамиды. И теперь они посыпались на нее, мокрые и жесткие, из-за того что в них были камни. Один снежок ударил ее по носу, за ним последовали другие – они летели быстро, и их было много. Еще один снежок угодил ей в губу и разбил ее. Ахнув, она открыла глаза. Это было на самом деле или это просто сон? Бинназ неуверенно дотронулась до носа. Из него текла кровь. И на подбородке у нее была кровь.
Как странно, снова подумала она.
Неужели никто больше не видит, какую ужасную боль она испытывает? А если не видит, означает ли это, что все происходит только у нее в голове, что все это просто выдумка?
Этот случай не был для нее первой встречей с душевной болезнью, однако навсегда остался самым ярким. Даже спустя многие годы каждый раз, когда Бинназ задумывалась о том, как и когда здравый ум ускользнул от нее, словно вор, убегающий во мрак через окно, в мыслях она возвращалась именно к этому моменту, который, как ей казалось, подорвал ее навсегда.
Тем же вечером Харун поднял малышку в воздух, повернул в сторону Мекки и произнес в ее правое ушко азан, зов к молитве.
– Ты, моя дочь, ты по желанию Аллаха станешь первой из многих детей под этим кровом, ты, чьи глаза темны, словно ночь, я назову тебя Лэйла. Но не просто какая-то Лэйла. Еще я нареку тебя именами моей матери. Твоя нинэ была честной женщиной, она была очень верующей, какой, я уверен, однажды будешь ты. Я нареку тебя Афифа – «целомудренная, чистая». А еще я нареку тебя Камила – «совершенная». Ты будешь скромной, чистой, как вода… – Харун замолчал; его начала мучить мысль, что не всякая вода чиста, и тогда он добавил, несколько громче, чем хотел, просто чтобы на небесах ничего не перепутали и Бог понял его правильно: – Как родниковая вода – чистая, незагрязненная… Все матери Вана станут журить своих дочерей: «Почему ты не такая, как Лэйла?» И мужья будут говорить своим женам: «Почему ты не смогла родить такую же девочку, как Лэйла?»
Тем временем малышка пыталась запихнуть кулачок себе в рот и каждый раз, потерпев неудачу, морщила губки и корчила недовольную мину.
– Я буду очень гордиться тобой, – продолжал Харун. – Твоей верностью своей религии, верностью своей нации, верностью своему отцу.
Раздражаясь на саму себя и в конце концов уразумев, что ее сжатая ручка просто-напросто слишком велика, малышка принялась рыдать так, словно решила наверстать упущенное время молчания. Ее тут же отдали Бинназ, которая, ничуть не усомнившись, принялась кормить ребенка – жгучая боль выписывала круги вокруг ее сосков, словно хищная птица в небесах.
Чуть позже, когда малышка заснула, Сюзан, поджидавшая в сторонке, подошла к кровати, стараясь двигаться беззвучно. Не поднимая глаз на вторую жену, она забрала младенца у матери.
– Я принесу ее снова, когда она заплачет, – нервно сглатывая, произнесла Сюзан. – Не волнуйся. Я хорошо о ней позабочусь.
Бинназ ничего не сказала в ответ, ее лицо было бледным и истертым, словно старая фарфоровая тарелка. Она не издавала никаких звуков, кроме дыхания, очень слабого, но все же ощутимого. Ее утроба, ее разум, этот дом… даже древнее озеро, где, как говорили, утопилось множество отвергнутых влюбленных, – все казалось пустым и высохшим. Все-все, кроме ее болезненной набухшей груди, из которой ручейками подтекало молоко.
Теперь, оставшись в комнате один на один с мужем, она ждала, что он заговорит. Бинназ хотелось услышать вовсе не извинение, а скорее признание того факта, что ей пришлось столкнуться с несправедливостью и невероятной болью, которую еще предстоит пережить. Но Харун тоже ничего не сказал.
Итак, малышку, рожденную в семье одного мужа и двух жен 6 января 1947 года в городе Ване, Жемчужине Востока, нарекли Лэйлой Афифой Камилой. Такими вот самонадеянными именами, высокопарными и однозначными. Как окажется позже, это было ошибкой. Ибо, несмотря на верное утверждение, что девочка носит в глазах ночь, как и полагается Лэйле, вскоре стало ясно, что дополнительные имена далеки от истины.
Она не была безупречна с самого начала, ее многочисленные недостатки бежали вместе с ней по жизни, словно подводные течения. В действительности девочка была ходячим воплощением недостатков, конечно с того момента, как научилась ходить. Что касается целомудрия, оно тоже не войдет у нее в привычку, как покажет время, однако в этом случае причина не в ней.
Ей предстояло стать Лэйлой Афифой Камилой, полной добродетели, кладезем достоинств. Однако спустя годы, когда она оказалась в Стамбуле, одинокая и обнищавшая, впервые увидела море и поразилась тому, как далеко тянется синева – до самого горизонта, заметила, что кудряшки в ее волосах распушаются на влажном воздухе, однажды утром проснулась в чужой постели с мужчиной, которого никогда раньше не видела, и ее грудь настолько отяжелела, что показалось, вдохнуть больше не удастся, она была продана в бордель, где ей приходилось ежедневно заниматься сексом с десятью или даже с пятнадцатью мужчинами в комнате, где на полу стояло зеленое пластиковое ведро для сбора воды, стекавшей с потолка после каждого дождя… Спустя долгое время после всего этого пятеро самых близких друзей, одна-единственная вечная любовь и большое количество клиентов будут называть ее Текилой Лейлой.
Если мужчины спрашивали, а они делали это довольно часто, почему она упорно пишет не «Лэйла», а «Лейла», не хочет ли она тем самым придать себе больше европейского колорита и загадочности, она лишь смеялась в ответ и поясняла: мол, однажды она пошла на базар и выменяла «э» («экзотику») на «е» («естественность»), вот и весь секрет.
В итоге газетчикам, которые освещали ее убийство, не было до этого никакого дела. Большинство даже не пытались называть ее по имени, полагая, что инициалов достаточно. В большинстве статей помещалась одна и та же фотография – какой-то старый кадр, где Лейлу было почти не узнать, он был сделан когда-то в средних классах школы. Разумеется, редакторы могли бы выбрать снимок посвежее, пусть даже фото из архивов полиции, однако они опасались, что обильный макияж Лейлы, а также очевидная ложбинка между грудями могут оскорбить чувства нации.
Вечером 29 ноября 1990 года ее смерть также освещалась национальным телевидением. Эта информация прошла после длинного репортажа о Совете Безопасности ООН, который санкционировал военное вторжение в Ирак, о печальных последствиях ухода в отставку «железной леди» в Британии, о растущем напряжении между Грецией и Турцией, возникшем в результате насилия в Западной Фракии и разграбления магазинов, принадлежащих этническим туркам, а также взаимного изгнания консулов – турецкого из Комотини и греческого из Стамбула, а еще о слиянии западногерманской и восточногерманской футбольных команд после объединения этих двух стран, об отмене конституционного требования для замужних женщин получать разрешение мужа на работу вне дома, о запрете курения на рейсах «Турецких авиалиний», несмотря на горячий протест курильщиков по всему миру.
Ближе к концу программы по нижней части экрана прошла ярко-желтая бегущая строка: «Убитая проститутка была обнаружена в одном из мусорных контейнеров города – четвертая жертва за месяц. Среди стамбульских секс-работниц нарастает паника».
Две минуты
Спустя две минуты после того, как ее сердце перестало биться, мозг Лейлы припомнил два контрастных вкуса – лимон и сахар.
Июнь 1953 года. Она видела себя шестилетней девочкой с шевелюрой каштановых кудряшек, обрамлявших ее узкое бледное лицо. Пусть она испытывала зверский аппетит – особенно к фисташковой пахлаве, кунжутным козинакам и всему вкусненькому, – все равно тонка была как тростинка. Единственный ребенок. Одинокий ребенок. Неугомонная, подвижная и всегда немного рассеянная, она день за днем крутилась, словно шахматная фигурка, упавшая на пол, ей только и оставалось, что выстраивать какие-то сложные игры для себя самой.
Дом в Ване был настолько велик, что даже от шепота по нему прокатывалось эхо. На стенах, словно в пещере, танцевали тени. Длинный изгибистый лестничный колодец вел в гостиную и на площадку второго этажа. Вход украшала плитка, на которой было изображено множество сценок: павлины важно показывают свои хвосты, круги сыра и плетеные хлеба возле бокалов с вином, блюда с надрезанными гранатами, напоминающими рубиновые улыбки, и поля с подсолнухами, жадно наклоняющими свои головы в сторону солнца, словно влюбленные, которые знают: к ним никогда не будут относиться так трепетно, как им хочется. Эти картинки восхищали Лейлу. Некоторые плитки потрескались и облупились, другие частично покрывала грубая гипсовая штукатурка, однако разглядеть на них можно было очень многое, да еще и в ярких тонах. Девочка подозревала, что все вместе плитки в сочных красках рассказывают некую древнюю историю, однако, как ни старайся, понять ее невозможно.
По всей длине коридоров в позолоченных нишах стояли масляные лампы, сальные свечи, керамические чаши и прочие декоративные безделушки. Полы целиком устилали ковры с кисточками – афганские, персидские, курдские и турецкие, всех оттенков и со всевозможными узорами. Лейла без дела слонялась из комнаты в комнату, прижимая безделушки к груди и ощупывая их поверхности, словно была слепа и полностью зависела от осязания – этот объект колючий, этот гладкий и так далее. В некоторых частях дома было чересчур много вещей, но, как ни странно, даже в них, как ей казалось, чего-то не хватало. В главной гостиной били дедушкины часы с маятником, который болтался туда-сюда, их рокот казался чересчур громким, чересчур радостным. Часто Лейла замечала першение в горле, и ей становилось боязно, что она вдохнула давнюю пыль, хотя прекрасно знала, что каждая вещь в доме неукоснительно мылась, натиралась воском и полировалась. Домработница приходила ежедневно, а раз в неделю затевалась генеральная уборка. В начале и конце каждого сезона проводилась еще более тщательная уборка. А если что-то упускали, тетя Бинназ всегда замечала это и оттирала с содой, так как была крайне требовательна к тому, что называла «белее белого».
Мама объяснила ей, что раньше этот дом принадлежал армянскому врачу и его жене. У них было шесть дочерей, которые любили петь и обладали разными тембрами – от низкого до крайне высокого. Доктора очень любили в городе, и он порой позволял своим пациентам погостить в его доме. Твердо уверенный в том, что музыка способна излечить даже самые страшные раны человеческой души, он заставлял всех своих пациентов играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, пусть даже у них не было никаких музыкальных способностей. Пока они играли, а некоторые делали это очень скверно, дочери врача пели в унисон, и дом качало, словно плот в открытом море. Все это было до начала Первой мировой войны. Вскоре после нее обитатели дома вдруг пропали, оставив все вещи. Некоторое время Лейла не понимала, куда они девались и почему с тех пор не возвращались. Что случилось с ними – с врачом и его семьей и со всеми инструментами, которые когда-то были деревьями, высокими и мощными?
И тогда дед Харуна, Махмуд, влиятельный курдский ага, поселился в этом доме вместе со своим семейством. Дом стал наградой от османского правительства за то, что новый хозяин сделал во время депортации армян. Решительно, твердо и без тени сомнения он следовал инструкциям из Стамбула. Если власти решали, что те или иные люди – предатели и их следует отправить в пустыню Дейр-эз-Зор, где лишь у немногих была надежда выжить, значит именно туда их и посылали, несмотря на то что они были добрыми соседями и старыми друзьями. Доказав таким образом свою преданность государству, Махмуд стал заметной личностью, местные восхищались идеальной симметрией его усов, блеском его черных сапог и величественным голосом. Его уважали так, как с незапамятных времен уважали власть имущих – со страхом и без тени любви.
Махмуд распорядился, чтобы всё в этом доме оставалось как было, и некоторое время этот указ действовал. Однако ходили слухи, что армяне, которые не могли унести ценности с собой, где-то неподалеку припрятали горшки с монетами и сундуки с рубинами. И вскоре Махмуд и его домашние принялись за раскопки – в саду, во дворе, в погребах – ни пяди земли не осталось без внимания. Поскольку ничего найдено не было, они принялись ломать стены, даже не думая о том, что если и удастся найти клад, то принадлежать он будет совсем не им. Когда в конце концов они бросили эту затею, дом превратился в груду обломков и его нужно было основательно перестраивать. Лейла знала, что ее отец, своими глазами наблюдавший за всем этим безумием, по-прежнему верил, что где-то все-таки припрятан ларец с золотом и совсем близко таятся несметные богатства. Иной раз по ночам, закрывая глаза и уплывая в сон, она видела драгоценности, сверкающие вдали, точно светлячки над летней поляной.
Не то чтобы Лейла сильно интересовалась деньгами в этом нежном возрасте. Куда важнее для нее было, что в кармане лежит шоколадная конфета с орехом или жвачка «Замбо», на обертке которой красовалась чернокожая женщина с огромными кольцами в ушах. Отец заказывал все эти вкусности в Стамбуле, и ей присылали их оттуда, издалека. Все новое и интересное происходит в Стамбуле, с завистью думала девочка, в городе чудес и редкостей. Однажды она непременно поедет туда, говорила себе Лейла. Но это обещание самой себе девочка хранила в тайне, словно устрица, скрывающая в своем сердце жемчужину.
Лейле нравилось устраивать куклам чаепития, наблюдать, как форель плещется в холодных речушках, и пристально-пристально вглядываться в узоры на коврах, пока они не «оживут». Однако больше всего Лейла любила танцевать. Она мечтала, что в один прекрасный день станет известной исполнительницей танца живота. Эта фантазия вызвала бы отвращение у ее отца, особенно если бы он знал, что она отчетливо представляла себе каждую деталь: переливающиеся пайетки, юбки из монеток, треск и лязганье напальчиковых тарелок, то, как она трясет и вращает бедрами под «тра-та-та» барабана-вазы – дарбуки, как завораживает публику, как люди начинают аплодировать в такт, а она, вертясь и кружась, приближается к восхитительному финалу танца. От самой мысли об этом ее сердце начинало биться чаще. Однако баба́ всегда говорил, что танцы – одна из множества уловок шайтана, проверенная временем тактика сбивать людей с пути истинного. Дурманящими ароматами и блестящими безделушками дьявол сначала соблазняет женщин, таких слабых и чувствительных, а затем, через женщин, заманивает в свою ловушку мужчин.
– Знаю. Следующим будет мальчик. Мы назовем его Таркан. – Харун провел указательным пальцем по лбу ребенка; на ощупь тот оказался таким же гладким и мягким, как любимый амулет, к которому прикасаешься годами. – Она здорова, это самое главное. Все это время я молился. Я сказал Всевышнему: «Если Ты позволишь этому младенцу жить, я больше не стану пить. Ни капли!» Аллах услышал мои мольбы, Он милосерден. Это не мой ребенок и не твой.
Бинназ уставилась на мужа – в глазах ее читалось замешательство. Внезапно ее охватило чувство тревоги. Словно дикий зверь, она ощутила – пусть даже слишком поздно, – что оказалась в ловушке. Она бросила взгляд на Сюзан. Первая жена стояла у входа, губы ее были сжаты так плотно, что совершенно побелели, она была абсолютно неподвижна, если не считать ноги, которая беспокойно постукивала по полу. В ее поведении было нечто такое, что намекало на волнение и даже чрезмерную радость.
– Этот младенец принадлежит Богу, – произнес Харун.
– Как и все младенцы, – пробормотала повитуха.
Не обратив внимания на эту фразу, Харун взял младшую жену за руку и посмотрел ей прямо в глаза:
– Мы отдадим малышку Сюзан.
– Что ты такое говоришь? – пробормотала Бинназ, и собственный голос показался ей каким-то безжизненным и далеким, словно говорил кто-то другой, а не она.
– Пусть Сюзан вырастит ее. Она превосходно справится. А мы с тобой нарожаем еще детей.
– Нет!
– Ты не хочешь других детей?
– Я не позволю этой женщине забрать мою дочь.
Харун глубоко втянул воздух, а затем медленно выпустил его.
– Не будь эгоистичной. Аллах не одобрит этого. Он ведь подарил тебе ребенка. Благодари Его. Ты едва сводила концы с концами, когда вошла в этот дом.
Бинназ покачала головой и продолжала качать ею непонятно зачем: то ли не могла остановиться, то ли единственное, что могла еще контролировать, так это собственные движения. Наклонившись, Харун взял ее за плечи и прижал к себе. И только тогда она замерла, а глаза ее поблекли.
– Ты говоришь неразумно. Все мы живем в одном доме. Ты будешь видеть дочь каждый день. Господи, она ведь никуда не денется!
Если так он решил успокоить жену, это ему не удалось. Она вся тряслась, силясь сдержать боль, что раздирала ей грудь, и закрыла лицо ладонями:
– И кого же моя дочь будет называть мамой?
– Какая разница? Мамой может быть Сюзан. А ты будешь тетей. Мы расскажем дочке правду, когда она станет старше, нет смысла морочить ей голову прямо сейчас. Когда у нас будут другие дети, так или иначе они станут братьями и сестрами. Ты увидишь, как начнут они бушевать в этом доме. И непонятно будет, кто чей. Мы станем одной большой семьей.
– Кто будет кормить ребенка? – спросила повитуха. – Мама или тетя?
Харун поглядел на старуху, и каждая мышца напряглась в его теле. Почтение и ненависть заплясали бешеным танцем в его глазах. Сунув руку в свой карман, он вытащил целую кучу предметов: помятую пачку сигарет, в которую была засунута зажигалка, скомканные банкноты, кусок мела, которым он помечал, что нужно переделать в том или ином костюме, и таблетку от расстройства желудка. Деньги он протянул повитухе.
– Это вам – в знак нашей благодарности, – произнес он.
Поджав губы, повитуха приняла плату за свой труд. По ее опыту, идти по жизни в относительной целости и сохранности можно в основном благодаря двум принципам: пониманию, когда лучше прийти, и пониманию, когда лучше уйти.
Соседки принялись собирать свои вещи и убирать пропитанные кровью простыни и полотенца, а по комнате, словно вода, проникшая в каждый угол, разлилось молчание.
– Мы уходим, – с тихой решимостью сказала повитуха; две соседки скромно стояли по обе стороны от нее. – Мы закопаем плаценту под розовым кустом. А это… – Костлявым пальцем она указала на пуповину, которая лежала на стуле. – Если хотите, мы забросим ее на крышу школы. Ваша дочь будет учительницей. Или отнесем в больницу. Тогда она будет медсестрой, а может, и врачом – кто знает.
Харун обдумал оба варианта.
– Пусть будет школа, – кивнул он.
Когда женщины ушли, Бинназ отвернулась от мужа, обратив свой взгляд на прикроватный столик, где лежало яблоко. Оно начало гнить – разложение это было до боли медленным, спокойным и незаметным. Коричневый оттенок напомнил ей носки имама, который женил их, и как после церемонии она, в мерцающем покрывале, скрывавшем ее лицо, сидела одна на этой самой кровати, а ее муж вместе с гостями пировал в соседней комнате. Мама ничего не рассказала ей о том, чего следует ожидать в первую брачную ночь, зато старшая тетя с бо́льшим сочувствием отнеслась к тревогам девушки, дала ей таблетку, которую нужно было положить под язык. Прими ее, и ты ничего не почувствуешь. Все закончится – ты и заметить не успеешь. В суматохе дня Бинназ потеряла таблетку, которая, как она подозревала, все равно была бесполезной конфеткой. Она ни разу не видела обнаженного мужчину, даже на картинках. Несмотря на то что она часто купала своих младших братьев, у нее были подозрения, что тело взрослого мужчины – совсем другое. Чем дольше она ждала своего мужа в этой комнате, тем сильнее становилась ее тревога. Едва заслышав его шаги, Бинназ потеряла сознание и упала на пол. Открыв глаза, она увидела соседских женщин, неистово растирающих ее запястья, увлажняющих лоб, массирующих ступни. В воздухе повис резкий запах одеколона и уксуса, а также оттенки чего-то другого, чего-то незнакомого и непрошеного, который, как она потом поняла, исходил от тюбика с лубрикантом.
После, когда они все-таки остались вдвоем, Харун подарил ей ожерелье, сделанное из красной ленты и трех золотых монет – каждая обозначала добродетель, которую она должна принести в этот дом: молодость, покорность и плодовитость. Заметив, как она нервничает, он говорил тихо, и его голос растворялся во мраке. Харун был ласков, однако отчетливо ощущал присутствие людей, ждавших за дверью. Он спешно раздел ее, возможно опасаясь, что она снова потеряет сознание. Бинназ все это время провела с закрытыми глазами, на лбу у нее выступил пот. Она начала считать: «Один, два, три… пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…» И продолжала делать это, даже когда он сказал:
– Прекрати эту чепуху!
Бинназ была неграмотной и умела считать лишь до девятнадцати. Каждый раз, добравшись до этого числа, до этого непреодолимого барьера, она набирала в легкие воздуха и принималась считать с начала. После бесконечных девятнадцати Харун наконец выбрался из кровати и пошел прочь из комнаты, оставив дверь открытой. Затем в спальню ворвалась Сюзан и включила свет, не обращая внимания ни на обнаженную Бинназ, ни на запах пота и секса, повисший в воздухе. Первая жена выдернула простыню, осмотрела ее и, явно довольная, безмолвно удалилась. Остаток вечера Бинназ провела в одиночестве. Уныние осело на ее плечах тонким слоем, словно их припорошило снегом. Когда она припомнила все это теперь, с ее губ слетел странный звук, который походил бы на смешок, если бы в нем не было столько боли.
– Ну же, – сказал Харун. – Это не…
– Это была ее идея, верно? – Бинназ перебила его, такого раньше никогда не случалось. – Она сама выдумала этот план? Или вы строили его вдвоем несколько месяцев? За моей спиной.
– Конечно, ты хотела сказать что-то другое. – Харун был потрясен, но, возможно, не самими словами, а тоном жены; левой рукой он погладил волосы на внешней стороне своей правой руки, глаза его казались потускневшими и отрешенными. – Ты молода. А Сюзан стареет. У нее никогда не будет собственного ребенка. Сделай ей подарок.
– А я? Кто сделает подарок мне?
– Разумеется, Аллах. Он уже сделал его, разве ты не поняла? Не будь неблагодарной.
– Я должна быть благодарна за это?
Бинназ слегка взмахнула руками, этот жест был настолько невнятным, что мог относиться к чему угодно – и к этой ситуации, и даже к этому городу, который теперь казался ей всего лишь одним из захолустных селений на какой-то старой карте.
– Ты устала, – сказал Харун.
Бинназ начала плакать. В ее слезах не было ярости и обиды. Это были слезы обреченности – ее поражение было равносильно утрате более масштабной веры. Воздух у нее в легких был тяжелее свинца. Она приехала в этот дом, когда сама еще была ребенком. Теперь же, родив собственное дитя, она не могла вырастить ее и вместе с ней наконец повзрослеть. Она обвила колени руками и еще очень долго молчала. Итак, тема была закрыта здесь и сейчас, хотя, говоря по правде, она всегда оставалась открытой, эта рана посреди их жизни, рана, которая никогда не затянется.
За окном, толкая вперед по улице свою тележку, какой-то торговец откашлялся и принялся нараспев нахваливать абрикосы, сочные и спелые. Сидя в доме, Бинназ подумала: как странно, сейчас не сезон для абрикосов, сейчас время ледяных ветров. Она поежилась, будто холод, которого не чувствовал торговец, просочился сквозь стены и окутал ее. Она закрыла глаза, но темнота ей не помогала. Она видела снежки, они падали, складываясь в ужасающие пирамиды. И теперь они посыпались на нее, мокрые и жесткие, из-за того что в них были камни. Один снежок ударил ее по носу, за ним последовали другие – они летели быстро, и их было много. Еще один снежок угодил ей в губу и разбил ее. Ахнув, она открыла глаза. Это было на самом деле или это просто сон? Бинназ неуверенно дотронулась до носа. Из него текла кровь. И на подбородке у нее была кровь.
Как странно, снова подумала она.
Неужели никто больше не видит, какую ужасную боль она испытывает? А если не видит, означает ли это, что все происходит только у нее в голове, что все это просто выдумка?
Этот случай не был для нее первой встречей с душевной болезнью, однако навсегда остался самым ярким. Даже спустя многие годы каждый раз, когда Бинназ задумывалась о том, как и когда здравый ум ускользнул от нее, словно вор, убегающий во мрак через окно, в мыслях она возвращалась именно к этому моменту, который, как ей казалось, подорвал ее навсегда.
Тем же вечером Харун поднял малышку в воздух, повернул в сторону Мекки и произнес в ее правое ушко азан, зов к молитве.
– Ты, моя дочь, ты по желанию Аллаха станешь первой из многих детей под этим кровом, ты, чьи глаза темны, словно ночь, я назову тебя Лэйла. Но не просто какая-то Лэйла. Еще я нареку тебя именами моей матери. Твоя нинэ была честной женщиной, она была очень верующей, какой, я уверен, однажды будешь ты. Я нареку тебя Афифа – «целомудренная, чистая». А еще я нареку тебя Камила – «совершенная». Ты будешь скромной, чистой, как вода… – Харун замолчал; его начала мучить мысль, что не всякая вода чиста, и тогда он добавил, несколько громче, чем хотел, просто чтобы на небесах ничего не перепутали и Бог понял его правильно: – Как родниковая вода – чистая, незагрязненная… Все матери Вана станут журить своих дочерей: «Почему ты не такая, как Лэйла?» И мужья будут говорить своим женам: «Почему ты не смогла родить такую же девочку, как Лэйла?»
Тем временем малышка пыталась запихнуть кулачок себе в рот и каждый раз, потерпев неудачу, морщила губки и корчила недовольную мину.
– Я буду очень гордиться тобой, – продолжал Харун. – Твоей верностью своей религии, верностью своей нации, верностью своему отцу.
Раздражаясь на саму себя и в конце концов уразумев, что ее сжатая ручка просто-напросто слишком велика, малышка принялась рыдать так, словно решила наверстать упущенное время молчания. Ее тут же отдали Бинназ, которая, ничуть не усомнившись, принялась кормить ребенка – жгучая боль выписывала круги вокруг ее сосков, словно хищная птица в небесах.
Чуть позже, когда малышка заснула, Сюзан, поджидавшая в сторонке, подошла к кровати, стараясь двигаться беззвучно. Не поднимая глаз на вторую жену, она забрала младенца у матери.
– Я принесу ее снова, когда она заплачет, – нервно сглатывая, произнесла Сюзан. – Не волнуйся. Я хорошо о ней позабочусь.
Бинназ ничего не сказала в ответ, ее лицо было бледным и истертым, словно старая фарфоровая тарелка. Она не издавала никаких звуков, кроме дыхания, очень слабого, но все же ощутимого. Ее утроба, ее разум, этот дом… даже древнее озеро, где, как говорили, утопилось множество отвергнутых влюбленных, – все казалось пустым и высохшим. Все-все, кроме ее болезненной набухшей груди, из которой ручейками подтекало молоко.
Теперь, оставшись в комнате один на один с мужем, она ждала, что он заговорит. Бинназ хотелось услышать вовсе не извинение, а скорее признание того факта, что ей пришлось столкнуться с несправедливостью и невероятной болью, которую еще предстоит пережить. Но Харун тоже ничего не сказал.
Итак, малышку, рожденную в семье одного мужа и двух жен 6 января 1947 года в городе Ване, Жемчужине Востока, нарекли Лэйлой Афифой Камилой. Такими вот самонадеянными именами, высокопарными и однозначными. Как окажется позже, это было ошибкой. Ибо, несмотря на верное утверждение, что девочка носит в глазах ночь, как и полагается Лэйле, вскоре стало ясно, что дополнительные имена далеки от истины.
Она не была безупречна с самого начала, ее многочисленные недостатки бежали вместе с ней по жизни, словно подводные течения. В действительности девочка была ходячим воплощением недостатков, конечно с того момента, как научилась ходить. Что касается целомудрия, оно тоже не войдет у нее в привычку, как покажет время, однако в этом случае причина не в ней.
Ей предстояло стать Лэйлой Афифой Камилой, полной добродетели, кладезем достоинств. Однако спустя годы, когда она оказалась в Стамбуле, одинокая и обнищавшая, впервые увидела море и поразилась тому, как далеко тянется синева – до самого горизонта, заметила, что кудряшки в ее волосах распушаются на влажном воздухе, однажды утром проснулась в чужой постели с мужчиной, которого никогда раньше не видела, и ее грудь настолько отяжелела, что показалось, вдохнуть больше не удастся, она была продана в бордель, где ей приходилось ежедневно заниматься сексом с десятью или даже с пятнадцатью мужчинами в комнате, где на полу стояло зеленое пластиковое ведро для сбора воды, стекавшей с потолка после каждого дождя… Спустя долгое время после всего этого пятеро самых близких друзей, одна-единственная вечная любовь и большое количество клиентов будут называть ее Текилой Лейлой.
Если мужчины спрашивали, а они делали это довольно часто, почему она упорно пишет не «Лэйла», а «Лейла», не хочет ли она тем самым придать себе больше европейского колорита и загадочности, она лишь смеялась в ответ и поясняла: мол, однажды она пошла на базар и выменяла «э» («экзотику») на «е» («естественность»), вот и весь секрет.
В итоге газетчикам, которые освещали ее убийство, не было до этого никакого дела. Большинство даже не пытались называть ее по имени, полагая, что инициалов достаточно. В большинстве статей помещалась одна и та же фотография – какой-то старый кадр, где Лейлу было почти не узнать, он был сделан когда-то в средних классах школы. Разумеется, редакторы могли бы выбрать снимок посвежее, пусть даже фото из архивов полиции, однако они опасались, что обильный макияж Лейлы, а также очевидная ложбинка между грудями могут оскорбить чувства нации.
Вечером 29 ноября 1990 года ее смерть также освещалась национальным телевидением. Эта информация прошла после длинного репортажа о Совете Безопасности ООН, который санкционировал военное вторжение в Ирак, о печальных последствиях ухода в отставку «железной леди» в Британии, о растущем напряжении между Грецией и Турцией, возникшем в результате насилия в Западной Фракии и разграбления магазинов, принадлежащих этническим туркам, а также взаимного изгнания консулов – турецкого из Комотини и греческого из Стамбула, а еще о слиянии западногерманской и восточногерманской футбольных команд после объединения этих двух стран, об отмене конституционного требования для замужних женщин получать разрешение мужа на работу вне дома, о запрете курения на рейсах «Турецких авиалиний», несмотря на горячий протест курильщиков по всему миру.
Ближе к концу программы по нижней части экрана прошла ярко-желтая бегущая строка: «Убитая проститутка была обнаружена в одном из мусорных контейнеров города – четвертая жертва за месяц. Среди стамбульских секс-работниц нарастает паника».
Две минуты
Спустя две минуты после того, как ее сердце перестало биться, мозг Лейлы припомнил два контрастных вкуса – лимон и сахар.
Июнь 1953 года. Она видела себя шестилетней девочкой с шевелюрой каштановых кудряшек, обрамлявших ее узкое бледное лицо. Пусть она испытывала зверский аппетит – особенно к фисташковой пахлаве, кунжутным козинакам и всему вкусненькому, – все равно тонка была как тростинка. Единственный ребенок. Одинокий ребенок. Неугомонная, подвижная и всегда немного рассеянная, она день за днем крутилась, словно шахматная фигурка, упавшая на пол, ей только и оставалось, что выстраивать какие-то сложные игры для себя самой.
Дом в Ване был настолько велик, что даже от шепота по нему прокатывалось эхо. На стенах, словно в пещере, танцевали тени. Длинный изгибистый лестничный колодец вел в гостиную и на площадку второго этажа. Вход украшала плитка, на которой было изображено множество сценок: павлины важно показывают свои хвосты, круги сыра и плетеные хлеба возле бокалов с вином, блюда с надрезанными гранатами, напоминающими рубиновые улыбки, и поля с подсолнухами, жадно наклоняющими свои головы в сторону солнца, словно влюбленные, которые знают: к ним никогда не будут относиться так трепетно, как им хочется. Эти картинки восхищали Лейлу. Некоторые плитки потрескались и облупились, другие частично покрывала грубая гипсовая штукатурка, однако разглядеть на них можно было очень многое, да еще и в ярких тонах. Девочка подозревала, что все вместе плитки в сочных красках рассказывают некую древнюю историю, однако, как ни старайся, понять ее невозможно.
По всей длине коридоров в позолоченных нишах стояли масляные лампы, сальные свечи, керамические чаши и прочие декоративные безделушки. Полы целиком устилали ковры с кисточками – афганские, персидские, курдские и турецкие, всех оттенков и со всевозможными узорами. Лейла без дела слонялась из комнаты в комнату, прижимая безделушки к груди и ощупывая их поверхности, словно была слепа и полностью зависела от осязания – этот объект колючий, этот гладкий и так далее. В некоторых частях дома было чересчур много вещей, но, как ни странно, даже в них, как ей казалось, чего-то не хватало. В главной гостиной били дедушкины часы с маятником, который болтался туда-сюда, их рокот казался чересчур громким, чересчур радостным. Часто Лейла замечала першение в горле, и ей становилось боязно, что она вдохнула давнюю пыль, хотя прекрасно знала, что каждая вещь в доме неукоснительно мылась, натиралась воском и полировалась. Домработница приходила ежедневно, а раз в неделю затевалась генеральная уборка. В начале и конце каждого сезона проводилась еще более тщательная уборка. А если что-то упускали, тетя Бинназ всегда замечала это и оттирала с содой, так как была крайне требовательна к тому, что называла «белее белого».
Мама объяснила ей, что раньше этот дом принадлежал армянскому врачу и его жене. У них было шесть дочерей, которые любили петь и обладали разными тембрами – от низкого до крайне высокого. Доктора очень любили в городе, и он порой позволял своим пациентам погостить в его доме. Твердо уверенный в том, что музыка способна излечить даже самые страшные раны человеческой души, он заставлял всех своих пациентов играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, пусть даже у них не было никаких музыкальных способностей. Пока они играли, а некоторые делали это очень скверно, дочери врача пели в унисон, и дом качало, словно плот в открытом море. Все это было до начала Первой мировой войны. Вскоре после нее обитатели дома вдруг пропали, оставив все вещи. Некоторое время Лейла не понимала, куда они девались и почему с тех пор не возвращались. Что случилось с ними – с врачом и его семьей и со всеми инструментами, которые когда-то были деревьями, высокими и мощными?
И тогда дед Харуна, Махмуд, влиятельный курдский ага, поселился в этом доме вместе со своим семейством. Дом стал наградой от османского правительства за то, что новый хозяин сделал во время депортации армян. Решительно, твердо и без тени сомнения он следовал инструкциям из Стамбула. Если власти решали, что те или иные люди – предатели и их следует отправить в пустыню Дейр-эз-Зор, где лишь у немногих была надежда выжить, значит именно туда их и посылали, несмотря на то что они были добрыми соседями и старыми друзьями. Доказав таким образом свою преданность государству, Махмуд стал заметной личностью, местные восхищались идеальной симметрией его усов, блеском его черных сапог и величественным голосом. Его уважали так, как с незапамятных времен уважали власть имущих – со страхом и без тени любви.
Махмуд распорядился, чтобы всё в этом доме оставалось как было, и некоторое время этот указ действовал. Однако ходили слухи, что армяне, которые не могли унести ценности с собой, где-то неподалеку припрятали горшки с монетами и сундуки с рубинами. И вскоре Махмуд и его домашние принялись за раскопки – в саду, во дворе, в погребах – ни пяди земли не осталось без внимания. Поскольку ничего найдено не было, они принялись ломать стены, даже не думая о том, что если и удастся найти клад, то принадлежать он будет совсем не им. Когда в конце концов они бросили эту затею, дом превратился в груду обломков и его нужно было основательно перестраивать. Лейла знала, что ее отец, своими глазами наблюдавший за всем этим безумием, по-прежнему верил, что где-то все-таки припрятан ларец с золотом и совсем близко таятся несметные богатства. Иной раз по ночам, закрывая глаза и уплывая в сон, она видела драгоценности, сверкающие вдали, точно светлячки над летней поляной.
Не то чтобы Лейла сильно интересовалась деньгами в этом нежном возрасте. Куда важнее для нее было, что в кармане лежит шоколадная конфета с орехом или жвачка «Замбо», на обертке которой красовалась чернокожая женщина с огромными кольцами в ушах. Отец заказывал все эти вкусности в Стамбуле, и ей присылали их оттуда, издалека. Все новое и интересное происходит в Стамбуле, с завистью думала девочка, в городе чудес и редкостей. Однажды она непременно поедет туда, говорила себе Лейла. Но это обещание самой себе девочка хранила в тайне, словно устрица, скрывающая в своем сердце жемчужину.
Лейле нравилось устраивать куклам чаепития, наблюдать, как форель плещется в холодных речушках, и пристально-пристально вглядываться в узоры на коврах, пока они не «оживут». Однако больше всего Лейла любила танцевать. Она мечтала, что в один прекрасный день станет известной исполнительницей танца живота. Эта фантазия вызвала бы отвращение у ее отца, особенно если бы он знал, что она отчетливо представляла себе каждую деталь: переливающиеся пайетки, юбки из монеток, треск и лязганье напальчиковых тарелок, то, как она трясет и вращает бедрами под «тра-та-та» барабана-вазы – дарбуки, как завораживает публику, как люди начинают аплодировать в такт, а она, вертясь и кружась, приближается к восхитительному финалу танца. От самой мысли об этом ее сердце начинало биться чаще. Однако баба́ всегда говорил, что танцы – одна из множества уловок шайтана, проверенная временем тактика сбивать людей с пути истинного. Дурманящими ароматами и блестящими безделушками дьявол сначала соблазняет женщин, таких слабых и чувствительных, а затем, через женщин, заманивает в свою ловушку мужчин.